Главная » Книги

Малышкин Александр Георгиевич - Падение Даира

Малышкин Александр Георгиевич - Падение Даира


1 2

="Author" content="Вадим Ершов"> Малышкин А. Г. ПАДЕНИЕ ДАИРА

Александр Георгиевич МАЛЫШКИН

ПАДЕНИЕ ДАИРА

Повесть

 []

Художник И. Блиох


ОГЛАВЛЕНИЕ:

I II III IV V VI VII VIII



I

        Керосиновые лампы пылали в полночь. Наверху на штабном телеграфе несмолкаемо стучали аппараты: бесконечно ползли ленты, крича короткие тревожные слова. На много верст кругом - в ноябрьской ночи - армия, занесенная для удара ста тысячами тел; армия сторожила, шла в ветры по мерзлым большакам, валялась по избам, жгла костры в перелесках, скакала в степные курганы. За курганами гудело море. За курганами, горбясь черной скалой, лег перешеек в море - в синие блаженные островные туманы. И армия лежала за курганами, перед черной горбатой скалой, сторожа ее зоркими ползучими постами.
        Лампы, пылающие в полночь, безумеющая бессонница штабов, Республика, кричащая в аппараты, стотысячный топот в степи; это развернутый, но не обрушенный еще удар по скале, по последним армиям противника, сброшенного с материка на полуостров.
        В штабе армии, где сходились нити стотысячного, за керосиновыми лампами работали ночами, готовя удар. Стотысячное двигалось там отраженной тенью по веерообразным маршрутам - на стенах, закругляя щупальца в цепкий смертельный сдав. Молодые люди в галифе ползали животами по стенам - по картам, похожим на гигантские цветники, отмечая тайные движения, что за курганами, скалами, перешейками: они знали все. В абстрактной выпуклости линий, цветов и значков было:
        громадный ромб полуострова в горизонталях синего южного моря. Ромб связан с материком узким двадцатипятиверстным в длину перешейком;
        в ста верстах западнее перешейка еще одна тонкая нить суши от ромба к материку, прерванная проливом посередине;
        на материке перед перешейком цветная толпа красных флажков; N-я армия и красные флажки против тонкой прерванной нити - соседняя, Заволжская армия; и против той и другой - с полуострова - цветники голубых флажков: белые армии Даира.
        Путь красным армиям преграждался: на перешейке Даирской скалой, пересекавшей всю его восьмиверстную ширину, от залива до залива, с сетью проволочных заграждений, пулеметных гнезд и бетонных позиций тяжелых батарей, воздвигнутых французскими инженерами, - это делало недоступной обрывающуюся на север, к красным, террасу; перед Заволжской армией - проливом; пролив был усилен орудиями противоположного берега и баррикадирован кошмарной громадой взорванного железнодорожного моста. За укреплениями были последние. Страна требовала уничтожить последних.
        Керосиновые лампы пылали за полночь. В половине второго зазвонили телефоны. Звонили из аппаратной: фронт давал боевую директиву. Галифе торопливо слезали со стен, бежали докладывать начальнику штаба и командарму. У аппаратов, ожидая, стояла страна.
        И минуту спустя прошел командарм: близоруко щурясь, выпрямленный, как скелет, стриженный ежиком, каменный, торжественный командарм N, взявший на материке восемь танков и уничтоживший корпус противника. В ветхих скрипучих переходах штаба, ведущих на телеграф, отголосками - через стены выл ветер, переминались и шатались деревья, черным хаосом скакала ночь! И казалось, с облаками бурь, с гулом двигающихся где-то масс затихли и стали времена в вещем напряжении...

ОТ КОМАНДУЮЩЕГО ФРОНТОМ

        Секретная. Вне всякой очереди. Командармам N-й, Заволжской, Коннопартизанской.
        Дополнение директиве приказываю:
        Перейти наступление рассвете 7 ноября.
        Заволжской армии произвести демонстративные атаки переходимый вброд Антарский пролив дабы привлечь себе внимание и силы противника.
        N-й армии усиление коей переданы две коннопартизанских дивизии прорвать укрепление Даирской террасы ворваться плечах противника Даир и сбросить море.
        Коннопартизанской армии двигаться фронтовом резерве; N-й армии стремительно выдвинуться полуостров и отрезать отход противника к кораблям Антанты.
        Вести борьбу до полного уничтожения живой силы противника.

        Из кабинета командарма отрывистый звонок летел в оперативное.
        - Ветер?
        Галифе, звякая шпорами, почтительно наклонялись к телефону.
        - Северо-западный, девять баллов.
        Каменная черта на лбу таяла - в жесткую, ироническую улыбку: над теми, дальними, что за террасой. Счастливый, роковой ветер дул, ветер побед.
        И начальник штаба бежал с приказом из кабинета на телеграф. В приказе было: начать концентрацию множеств к морю, к перешейку; нависнуть молотом над скалой... Аппараты простучали в пространства, в ночь - коротко и властно.
        А в ночи были поля и поля: земля черная молча лежала. Дули ветры по межам, по невидимому кустарнику балок, по щебнистым пустырям, там, где раньше были хутора, скошенные снарядами, по дорогам, истоптанным тысячами тысяч - теперь уже умерших и утихших - по дорогам, до тишайшей одной черты, где лежали, зарывшись в землю, живые и сторожкие; и впереди в кустарнике на животах лежали еще: секрет. Туда дули ветры.
        И все-таки в черной ночи, впереди, видели - не глаза, а что-то еще другое - темный, от века поднятый массив, лютый и колючий; и за ним чудесный Даир - синие туманы долин, цветущие города, звездное море...
        Так казалось только: за террасой никаких чудес не было, а те же лежали поля. За террасой в пещерах и землянках сидели и курили люди в английских шинелях с медными пуговицами и в погонах; смеялись и разговаривали, кое-кто дежурил у телефонов. Но этим людям виделось иное. Безглазое и страшное, страшное молчанием, нависало из-за террасы с черных полей, где кто-то присутствовал и выжидал, может быть, уже полз в темноте. И нависло так: вот еще миг и вдруг погаснут смех, и разговоры, и коптилками освещенные стены; и вот а-а-а-а!.. кричать, зажать голову, лицо руками, бежать прямо туда - в ужас, в безглазое и поджидающее, подставляя под удары, под топоры мозг, тело...
        И дальше по дорогам на юг; за деревушки, еще не спящие; за пылающие огнями станции, со скрипящими составами поездов, полными солдат в английских шинелях; за платформы станций, где лихорадочно ждут поездов люди и с поездами угромыхивают в темь - все дальше шло это: безвестьем, ползучей тоской.
        И вот, гудя в туннелях - с поездами - катилось еще дальше на юг, где глухо и веще стучало море в обрыв и тысячами пожаров стояли пространства, пронизав ночь. И там...
        ...гудящая циркуляция площадей - в пылании светов; шелесты шин щегольских авто, и грудные гудки, и звон скрещивающихся в голубых иглах трамваев, и лязг рысачьих копыт, и во всем пронизывающие токи толп, вперед - назад, выбрасывающие под свет низких солнц плосковатые, припудренные светом лица, ищущие глаза, сонные, прогуливающие скуку глаза, безумные глаза и еще - с пролетки - очерченные карандашом, увядающие и прекрасные. И все неслось - в фасады - в аллеи каменных архитектур - в кипящие ночным полднем пространства - в сонмы бирюзовых искр и взошедших солнц.
        Даир.
        Распахивались зеркальные вестибюли громад, пылающих изнутри, сбегали, сходили и снова восходили, рождаясь и тая в кипучем движении панелей: красивая из кафе, с румяной ярью губ, гордо несущая страусовое перо на отлете, и этот - бритый, заветренный ротмистр с выпуклыми, изнуренными и жесткими глазами, волочащий зеркальный палаш, и вон тот, пожилой, тучный, в моднейшем сером пальто и цилиндре, с выпяченной челюстью сластника, обвисший сзади багровым затылком - и еще - и еще. Охваченные водоворотом, грохотами ночного полдня, где сквозь слепую от светов высоту кричали стены небоскреба огненным  р о с к о ш н ы й  в ы б о р  м с ь е  Н и в у а... п о с т а в щ и к  и м п е р а т о р с к о й  ф а м и л и и... С п е ш и т е  у б е д и т ь с я... шли мимо ослепительных витрин, где изысканно-скудно разложено матовое серебро, утонченные овалы вещей, которых будут касаться пресыщенные, ничего не хотящие руки владык; и вот мимо этих, неживых обольстительных восковых, с чересчур сказочными ресницами и щеками - с этих дышит шелк, как дыхание, как Восток; и мимо окон озер, разливающихся ввысь стройной - до ноябрьских южных звезд - "Г а с т р о н о м и ч е с к о е" - под налетом влажной пыльцы тускнеет виноград, пахнут коричневые круто сбитые груши и корзины оранжевой земляники и алого, прохладного, горьковато-весеннего... и все мимо шли - к перекрестку: там оплеснутая огнями светилась над зыбью многоголового карикатура знаменитого "Т р и у м ф".
        На ней - с круглым обритым черепом, приплюснутым до бровей, с исподлобным сверканием маленьких звериных глазок, шел некто в скомканном картузе со звездой, в рваной шинели и чугунно-тяжких ботах.
        Из ночи, из улиц приливала глазеющая зыбь. Стыли раскрытые рты, разверстые неподвижные зрачки, восковые от голубых светов лица. Сзади, обходя толпу, заглядывали, привстав на цыпочки, еще: мимоидущие. На цыпочках безглазое ползло в свет, в улицы, в улыбки - щемью, дикой тоской...
        - Не придут, где там.
        - Союзные инженеры работали. Теперь - миллионы положи, не возьмешь!
        - Пускай эти Ваньки попробуют, хе-хе!
        - А слыхали? Говорят, будто...
        - Что вы, что вы!..
        - Тише, это ни-ко-му... Ужас... ужас!..
        А на улицах шли и бежали люди, словно торопясь за счастьем, по двое таяли в бульвары, где просвечивал звездный ход волн. Высоко на мутной стене небоскреба огненным прожектором кричало:

СВОДКА ШТАБА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

        Атаки красных на твердыни Даирской террасы легко отражаются артиллерийским огнем.
        На всех фронтах спокойно.


II

        В селе Тагинка штабы двух дивизий: Железной, численностью и обилием вооружения равняющейся почти армии; неделю назад дивизия, выполняя директивы командарма N, разбила белый корпус и захватила восемь танков, и Пензенской - эта дивизия, окровавленная и полууничтоженная, зарывшись в землю, принимала на себя тяжелые удары врага, пока Железная сложным обходом выполняла маневр.
        В школьной избе, в штадиве Железной; в присутствии начальников дивизий и штабов командарм излагал план операции.
        Противник имел численно меньшую армию, но эта армия была сильна испытанным офицерским составом и мощью усовершенствованной военной техники. У красных были множества; множествами надлежало раздавить и мстительное упорство последних, и хитрость культур.
        Армия противника стояла за неприступными укреплениями террасы, пересекающей все пути на полуостров. Надо было преодолеть террасу. Бросить массы за террасу - уже значило победить.
        Армия, атакующая в ярости террасу под ураганным огнем артиллерии и пулеметов противника, обратилась бы в груду тел. Исход был или в длительной инженерной атаке, или в молниеносном маневре. Но страна требовала уничтожить последних сейчас. Оставался маневр.
        Дули северо-западные ветры. По донесениям агентуры, ветры угнали в море воду из залива, обнажив ложе на много верст. Ринуть множества в обход террасы - по осушенным глубинам - прямо на восточный низменный берег перешейка, проволочить туда же артиллерию, обрушиться паникой, огнем, ста тысячами топчущих ног на тылы хитрых, запрятавшихся в железо и камни.
        - Надо спешить, пока ветер не переменился и вода не залила пространств, - сказал командарм. - Общее наступление назначаю в ночь на седьмое ноября. Остальные части армии одновременно атакуют террасу с фронта. Если так - мы прорвем преграду с малой кровью.
        Собрание молча обдумывало. Начдив Пензенской, тощий, впалогрудый, похожий на захолустного дьякона (он и был дьяконом до войны), заволновался и замигал.
        - План верный, товарищ командующий, что и говорить, а мои ребята - хоть и через воду - все равно перепрут. Только я ведь докладывал: разутые, раздетые все, как один. Железная после операции вся оделась - они, изволите видеть, первые склады захватили! А за что мои страдали? Как?
        - Относительно обмундирования мне известно, - сказал командарм, - но нет нарядов из центра. И вообще... У Республики едва ли есть. За террасой все оденутся!
        Он встал, каменный, чуждый мирным сумеркам избы.
        - Оперативных поправок нет?
        Очевидно, не было: все молчали. План был принят - он висел над глухой сосредоточенностью полей. В них снилась невозможная горящая ночь.
        В пасмури слышались, близились идущие шумы. Как в бреду, где-то в далеком кричали лошади и люди.
        Командарм вышел на улицу.
        В сумерках, жидко дрожавших от множества костров, шли горбатые от сумок, там и сям попыхивая огоньками цигарок. Земля гудела от шагов, от гнета обозов; роптал и мычал невидимый скот. В избах набились вповалку, до смрада: в колеблющейся тусклости коптилок видно было, как валялись по избам, по полу, едва прикрытому соломой, стояли, сбиваясь головами у коптилок, выворачивая белье и ища насекомых. Между изб пылали костры; и там сидели и лежали, варили хлебово в котелках, ели и тут же, в потемках, присаживались испражниться; и вдоль улиц еще и еще горели костры, галдели распертые живьем избы, и смрадный чад сапог, пота ног, желудочных газов полз из дверей. Это было становье орд, идущих завоевывать прекрасные века.
        Командарм подошел к костру. На колодах кругом сидели несколько; кое-кто, сутулясь, мешал ложкой в котелке; обветренный и толстомордый парень, оголившийся до пояса, несмотря на мороз, озабоченно искал в лохмотьях вшей и бросал их в костер; у костра лежал пожилой, в австрийской шинели и кепи, глядя на огонь из-под скорбных полузакрытых век; и лежали еще безликие. Сколько бездомных костров видели они в далеких затерянных скитаньях... Из тьмы подошел командарм, на него взглянули мельком: велик мир, бесконечны дороги, много людей подходит к бездомным кострам... Полуголый рассказывал:
        - Есть там железная стена, поперек в море уперлась, называется терраса. Сторона за ней ярь-пески, туманны горы. Разведчики наши там были, так сказывают, лето круглый год, по два раза яровое сеют! И живут за ней самые елементы в енотовых шубах, которые бородки конусами: со всей России туда набежались. А богачества-а-а! Что было при старом режиме, так теперь все в одну кучу сволокли!
        - И опять они хозяева, - сказал лежачий от костра.
        Полуголый обозлился и хлестнул об землю лохмотьями.
        - Хозяева, в душу их мать!..
        - Подожди, домой придешь, и ты хозяином будешь!
        - До-мой-ой!.. А ежели вот у этого, - парень ткнул пальцем в пожилого в кепи, - и дома-то нет, кругом один тернаценал остался? Што?
        Лежавший поднял на него мутные добрые глаза.
        - У бедних дому нема. Една семья, една хата - интернационал.
        - Эх, друг! - хлопнул его по спине парень и заржал. - Все книжки читаешь, умна-ай!
        Сутулый от котелка хихикнул.
        - А ты, Микешин, все больше насчет жратвы? Имнастерка-то где? Ох, и жрать здоровый, чисто бык!
        - Верно, что бык, - отозвались лежавшие.
        - У нас в деревне у дяде бык был, такой же на жратву ядовитый, так уби-или!
        - Ха-ха-ха!..
        Микешин тоже смеялся, открыв широкий крепкозубый рот.
        - Вот когда в Цаплеве стояли, - сказал он, - так кормили: пошенишный хлеб, аль сала, аль свинина, прямо задарма. Вот кормили! А теперь народу нагнали, братва все начисто пожрала. Вот мы этих енотовых пощупам, погоди, погуля-ам!..
        Кто-то из лежавших изумленно и смутно грезил, корчась в нагретой стуже:
        - Боже ж, какая есть сторона!..
        - А может, брешут, - хмуро сказал другой; оба легли на локтях, стали глядеть на огонь задумчиво и неотрывно.
        Сутулый исподлобья взглянул на командарма, греющего руки над костром, и спросил:
        - Вот вы, може, ученый человек будете, скажите: правда ли, если мы этих последних достанем, так там столько добра напасено, что, скажем, на весь бедный класс хватит? Или как?
        Командарм улыбнулся каменной своей улыбкой и ничего не ответил.
        Что сказать? Он знал, что над этой ночью будет еще, горящая и невозможная; в огненной слепоте рождается мир из смрадных кочевий, из построенных на крови эпох...
        Из потемок оглянулся: у костра сели в кружок около полуголого, хлебали из котелка, говорили что-то, показывая в темь: наверно, о той же чудесной стране Даир. В избах хлопали двери, кто-то, оберегая смрадное тепло, кричал: "Лазишь тут, а затворять за тобой царь будет?.." За околицей, в темном, цвела чудесная бирюзовая полоса от зари; в улицах топало, гудело железом, людями, телегами, скотом, как в далеком столетии. И так было надо: гул становий, двинутых по дикой земле, брезжущий в потемках рай - в этом было мировое, правда.


III

        Целый день шли войска.
        С рассвета двинулись коннопартизанские дивизии. Запружая дороги, лавой катились телеги с пулеметами, мотоциклетки, автомобили со штабами и канцеляриями, подтрясывались конные с пиками, винтовками и палицами, высматривая зорким озорным глазом, нет ли дымка за перевалом. И если показывался дымок, деревня - сваливалось все в кучу, задние с лету шарахались на передних: начиналась дикая скачка на дымок, на околицу - с пиками наперевес, с криками "дае-о-ошь!". В улицах, сразу пустеющих, сползали на скаку брюхами с лошадей, жгли наскоро костры, шарили по погребам, варили баранов, ели, рыскали за самогонкой, гоняли девок - и снова, вскочив на коней, относились, как ветром, в версты, в мерзлую пыль.
        Впереди скакал слух: конные идут.
        У мостов еще с ночи стояли мужики с подводами: через мосты было не проехать, надо было ждать, когда схлынет волна... Мужики обжились, распрягли лошадей, варили в ведерках снедево, спали, а то прохаживались, переругиваясь от тоски. Сзади подъезжали еще; останавливались; гомоном, ярмарками кишело в полях у мостов.
        От Тагинки примчались и тут же круто застопорили армейские автомобили. С машин гудели в упор в едущих сиплыми пугающими гудками; адъютант бегал по мосту, едва не попадая под ноги лошадям, кричал, потрясая револьвером, но безуспешно: глухая сила хлестала через мост, спершись стеной и не пропуская никого. Черноусый в бурке нагнулся с седла к командарму и, дерзко подмигнув, крикнул:
        - Посидишь, браток! Закуривай! Га!
        С трудом рванулись из клокочущих летящих лав назад - к Тагинке, чтобы взять в объезд. И сразу обе машины ринулись, словно спасаясь - и сразу рухнуло гиком, засвистело сзади и заревело тысячами горл; отставшие неслись, нахлестывая лошадей, на автомобили, на близкий дымок. Командарм оглянулся: оторвавшись от толп, падали в зияние дорог автомобили, за ними, словно предводимое вождями, неслось облако грив, пик и развевающихся в ветер отрепий. Ревели дико и пугливо машины вождей; мчалась ножовщина, сшибаясь друг с другом осями, сворачивая плетни и ветхие палисаднички, улицы тонули в звякающем железе, вопле бубнов, визге лошадей. Командарм силился подняться, его сбивало ветром - в ветер, в гик злобно кричал:
        - Молодцы! Блестящая кавалерийская атака!..
        Селом зачертили машины - в пустые пролеты - в степь. Из штаба дивизии глядели недоуменно, в штабе бросили работу, липли к окнам: все хотели увидеть знаменитые полки, овеянные ужасом и красотою невероятных легенд. Пылью и гомоном крутило улицы. За пылью и гомоном в полдень разграбили дивизионный склад с фуражом; гикая, метались по задворкам, высматривая у мужиков и по штабным командам лошадей; которых посытее брали себе, а взамен оставляли своих, мокрых и затерзанных скачкой. То и дело запыхавшиеся прибегали в кабинет к начдиву - доложить; в кабинете топали ногами, материли в душу и в революцию, - улицы крутило пылью, гоготом, стоном; дьяволы мчались, скалясь на штаб.
        В переулке остановили вестового Петухова, подававшего лошадей комиссару: в лакированную пролетку переложили молча пишущую машинку и пулемет, поверх всего посадили рябую девицу в шинели и велели ехать за собой.
        Петухов было фыркнул:
        - Ну-ну, шути да не больно!.. Я тебе не собачья нога! Я от комиссара штаба, за меня ответишь, брат!..
        В это утро выряжен был Петухов в новый френч и галифе, нарочно без шинели - на зависть тагинским девкам, и ехал с фасоном, держа локти на отлет. Конные оглядели его озорными смеющимися глазами и фыркнули.
        - Вот фронтовик, а!..
        Черноусый в бурке подскакал, танцуя на коне, по-кошачьи изловчился и переел лошадей нагайкой.
        - Га!..
        Лошади встали на дыбы, упали и понесли. И сзади тотчас же загикало, засвистало, рушилось и понеслось стеной. Вот-вот налетит, затопчет, развеет в пыль. В глазах помутилось. "Несут, ей-богу несут", - подумал Петухов, закрыл глаза, сжал зубы и вдруг - не то от злобы, не то от шалой радости - встал и надвернул еще раз арапником по обеим лошадям...
        - Держись! - завопил он в улюлюканье и свист. - Разнесу! Расшибу, рябая бандура!..
        Так и унесло всех в степь.


        Пели рожки над чадными становьями пеших. В морозных улицах, грудясь у котлов, наедались на дорогу; котлы и рты дышали паром; костры стлали мглу в поля. А небо под тучами гасло, день стал дикий, бездонный, незаконченный; тело отяжелело от сытости, а еще надо было ломить и ломить в ветреные версты, в серую бескрайнюю безвестень. Где еще они, ярь-пески, туманны горы?
        Микешин от скуки покусал сала, потом подошел к впалоглазому в кепи, лежавшему у завалины с книжкой, и сказал тоскливо:
        - Юзеф, што ты все к земле да к земле прилаживаешься? Вечор тоже лежал... Тянет тебя, што ли? Нехороший это знак, кабы не убили.
        Юзеф слабо улыбнулся из-под полузакрытых век.
        - А что же, у меня никого нема. Ни таты, ни мамы. За бедних умереть хорошо, бо я сам быв бедний.
        За околицей налегло сзади ветром, забираясь под шарф и под дырявый пиджак. Микешин глядел на шагающего рядом Юзефа: и о чем он думает, опустив в землю чудные свои глаза? И дума эта вилась будто по миру кругом в незаконченном дне, в бездонных насупленных полях - о чем?.. В дали, в горизонты падали столбы, ползли обозы, серая зернь батальонов, орудия. По дорогам, по балкам, по косогорам тьмы тем шли, шли, шли...
        И еще севернее - на сотню верст, - где в поля, истоптанные и сожженные войной, железными колеями обрывалась Россия - ветер стлал серой поземкой по межам, по перелескам, по льдам рек, голым еще и серым - где в степных мутях свистками и гудками жила узловая станция - кишел народ, мятый, сонный, немытый, валялся на полях и на асфальте; на путях стояли эшелоны, грузные от серого кишащего живья, и платформы с орудиями, кухнями, фуражом, понтонами - шли тылы и резервы N-й армии на юг, к террасе.
        И еще с севера, скрипя и лязгая, шли загруженные эшелоны, перекошенные от тяжести, вдавливающие рельсы в грунт, с галдежом, скандалами, песнями. С вагонов кричало написанное мелом: даешь Даир! Эшелоны шли с севера, из России, из городов: в городах были голод и стужа, топили заборами, лабазы с былым обилием стояли наглухо забитые, стекла выбиты и запаутинены, базары пусты и безлюдны. Но в голодных и холодных городах все-таки било ключом, кипело, живело и вот изрыгало на юг громадные эшелоны - за хлебом, за теплом, за будущим. С севера великим походом шли города на юг; телами пробить гранитную скалу, за которой страна Даир.
        Из грязных теплушек валил дым: топили по-черному, разжигая костры на кирпичах, прямо на полу, и, когда холодно, ложась животом на угли. Но чем южнее, тем неузнаваемей и чудеснее становилось все для северных - обилием былого, уже затерянного в снах; а на узловой станции, преддверии юга, продавали давно невиданное - белый хлеб, сало, колбасу. Распоясанные, засиженные копотью, сбегав куда-то, возвращались и, задыхаясь, кричали в вагоны своим: "Братва, айда, здесь вольная торговля, ий-богу!" - "А де ж базар?" - "А там за водокачкой..." За водокачкой стояли телеги с мясом и тушами, бабы с горшками и тарелками, в которых было теплое - жирный борщ с мясом, стояли с салом, коржами, молоком, буханками пшеничного... И из эшелонов бежали туда косяками с бельем, с барахлом, навив его на руку для показа; и тут же сбывали за водокачкой и проедали, садясь на корточки и хлебая теплый борщ, таща в вагоны сало, мясо, буханки. В вагонах уборных не полагалось, и, расслабленные, распертые от обильной пищи, лезли тут же под тормоза и в канавы.
        Поезда шли только на юг, на север не давали паровозов силой. Едущие на север жили на станции неделями, обносились, проелись, обовшивели, очумели от долгого лежанья по перронам и полям, но надежды уехать все-таки не было. Напрасно представитель Военных сообщений, черненький, ретивый, в пенсне и кожаном, бегал по станции, звонил в телефон, висел над аппаратами в телеграфной, писал, высунув язык от гонки: на узловой пробка, на узловой катастрофическое положение и саботаж, самовольная прицепка паровозов, угрозы оружием - "прошу виновных привлечь к суду Ревтрибунала, единственная мера - расстрел"... напрасно с пеной на губах кричал озлобленной, понурой и голодной толпе, ловившей его на перронах, что первый же паровоз, тот, который подчинивается сейчас в депо, пойдет на север, - все шло своим чередом, как хотелось молоту множеств, падающему в неукоснительном и чудовищном ударе на юг. И на паровозе, предназначенном на север и чистящемся в депо, кричало уже на чугунной груди мелом: даешь Даир! - у депо дежурили суровые и грубые с винтовками наперевес: ждали. И на перронах ждали, глядя в провалы путей жадными, впалыми и полубезумными глазами - видели только муть, тоску, безнадежье...
        А в отяжелевших от сытости эшелонах ухало и топало. Из дверей черный ядовитый дым полз на пути, в дыму кричали:
        - Ох-ох-ох! Безгубный шинель загнал! Полпуда сала, три четверти самогону! Гуля-ам!
        Чумазый плясал над дымным костром распоясанный, с расстегнутым воротом гимнастерки. В теплушке словно медведями ходило.
        - Крой, Безгубный! Ах, ярь-пески, туманны горы! Зажаривай! Не бойсь, там те и без шинели жарко будет!..
        - На теплы дачи едем!..
        Из депо выкатывался паровоз, тяжко пыхтя; машинист, перегнувшись над сходней, курил и хмуро ждал. Платформу запрудили едущие на север с мешками, с узлами, зверели, толкались кулаками и плечами, пробираясь к путям, чтобы не опоздать и не умереть. Ждавшие с винтовками вывели паровоз на круг, схватились за рычаги и повернули чугунную грудь к югу. Начальник эшелона вынул наган из-за пояса и сказал машинисту: "Веди к эшелону на одиннадцатый путь". Машинист хотел протестовать, но подумал, бросил с сердцем окурок и повел. Помощник успел убежать.
        По эшелону обходом кричали:
        - Эй, кто за кочегара поедет? Товари-шши!
        - Вали Безгубного, он летось у барина на молотилке ездил, всю механизму знает! Погреется заодно без шинели-то!
        - Без-губ-на-а-а-ай!
        Паровоз стал под эшелон. На платформах завыло: обманутые материли, махали кулаками, выбегали на рельсы, дребезжали по стеклам станции, грозя убить.
        Черненький бегал вдоль вагонов, терял пенсне и исступленно кричал:
        - Это бандитизм! Разбой! Вы все графики спутали, вы подводите под катастрофу всю дорогу! Помните - это даром не пройдет!.. Я по проводу в Особый отдел!
        - К черту! - отмахивался начальник эшелона. - У меня боевой приказ в двадцать четыре часа быть на месте - плевал я на ваши графики. Дежурный, отправление!
        - Расстрел!.. - вопил черненький.
        В эшелонах зазвякало, задребезжало, рявкнуло тысячеротым "ура" и пошло всей улицей.
        - Дае-о-о-о-ошь!..
        На подъеме за станцией паровоз забуксовал: перегруженный эшелон был не под силу. Распоясанные выскакивали из дыма и галдежа на насыпь, рвали ногтями мерзлый песок, подбрасывали его на рельсы, чтобы не скользило; ухали, подталкивали, подпирая плечом, и в то же время откусывали от пшеничной буханки и пропихивали за отторбученную щеку.
        - Гаврило, крути! Таш-ши, миленок!
        - Безгубна-а-ай, поддава-а-ай!..
        - Го-го-го!.. Гаврюша, крути!..
        - Таш-ши!..
        В перелески, в мутную поземку волокли красную громадину плечами, а впереди черный, с налитыми огнем глазами, натужно пыхтел, крича хриплыми гулами в степь: дае-о-о-ошь!..


IV

        И за террасой готовились. В Даире провожали на фронт эскадрон, свою надежду, самых храбрых и блестящих, чьи фамилии говорили о веках владычества и славы.
        Наутро они уходили в степи - к конному корпусу "мертвецов" генерала Оборовича, - того, который сказал:
        - Идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.
        Был незабываемый вечер в Даире. Он вставал бриллиантово-павлиньим заревом празднеств, он хотел просиять в героические пути всеми радугами безумий и нег. Музыка оркестров опевала вечер; бежали токи толп; женские нежные глаза покоренно раскрывались юным - в светах мчавшихся улиц, в качаниях бульварных аллей. В прощальных криках приветствий, любопытств, ласк, юные проходили по асфальтам, надменно волоча зеркальные палаши за собой; в вечере, в юных была красота славы и убийств. И шла речь; во мраке гудело море неотвратимым и глухим роком; и шла ночь упоений и тоски.
        Был круговорот любвей; встречались у витрин, у блистающих зеркал Пассажа, в зеленоватых гостиных улиц, у сумеречных памятников площадей. Девушки на ходу протягивали из мехов тонкие свои драгоценные руки; звездные глаза смеялись нежно и жалобно: их увлекали, сжимая, в качающуюся темь бульваров, голос мужественных, тоскующих шептал:
        - Последняя ночь. Как больно...
        Горя хрустальными глазами, метеорами мчались машины - через гирлянды пылающих перспектив - во влажные ветры полуостровов, - с повторенными в море огнями ресторанов (там скрипка звенит откликом цыганского разгула...), в свистящий плеск ветвей и парков. Сходили в муть, в обрывы, там металось довременное мраком, нося отраженные звезды, шуршали колеблемые над ветром покрывала. Прижимались друг к другу холодноватыми от ветра губами, полными улыбок и тоски, и волны были сокровенны и глухи, волны бросали порывом это хрупкое, драгоценное в мехах к нему, уходящему, и девушка, приникая, шептала:
        - Мне сегодня страшно моря... Я вижу глубину, она скользкая и холодная.
        И он, может быть, этот, ушедший с любимой к морю, может быть, другой - там, в городе, у сумеречного памятника, может быть, еще третий и сотый - в ослепительных зеркалах ресторанов - повторял, торопясь и задыхаясь:
        - Любимая моя, эта ночь - навсегда. В эту ночь - жить. Мы выпьем жизнь ярко! Ведь любить - это красиво гореть, забыть все...
        И снова в туманы, теплые и влажные, кричала сирена, летели, валясь назад, загородные кварталы, трущобы бедноты и керосиновых фонарей. А влажные туманы просвечивались и утончались; раздвигались; рос и ширился в золотистом зареве ночной полдень улиц; раздвигались перспективы, и туда, ринувшись, потеряв волю, мчались машины - в арки громадных молочно-голубых сияющих шаров.
        Это Доре.
        Замедлен лет плавных крыльев; еще толчок - и стали, качнув бриллиантовую эгретку. И еще и еще, обегая полукруги, стекались авто, убегали; спархивали, стопывали на асфальт засидевшиеся телеса, ловко оталиенные цилиндры, плюмажи миссий, драгоценные манто, аксельбанты сиятельных; туда - в кружащиеся монументально зеркальные зевы.
        Уютный подъем лестниц, сотворенных из ковров, растений и мягких сияний; утонченно почтительные поклоны лакеев, перехвативших на лету крошечное пальто бритого, тучного, с обвислой сзади оливковой шеей; у зеркал на повороте краткая остановка блистающей подруги, и за ней причмокивающийся, щурящийся через монокль взгляд того, с выпяченной челюстью - в атласный вырез, в розовую роковую теплоту.
        Спутник сжал рукой палаш. "Наглец!" - хотел крикнуть он, но девушка умоляюще, нежно сжала локоть.
        - Это же известный... парижский... Z... - Офицер почти приостановился, подавленный: это качались на лакированных носках, шаловливо посмеиваясь, сумасшедшие алмазные россыпи, мировая нефть... Надо было улыбнуться, хотя бы дерзко, но любезно - в прищуренный испытующий монокль, в бриллиантовую запонку пластрона - мы не варвары, мсье!
        И за портьерой открылась сияющая вселенная: проборы, орхидеи, белые снега грудей, бриллианты, голые плечи, летящие в блаженную беспечность, выдохи сигар, смех и говор беспечных. Пьянели залы, опеваемые смычками. Был вечер у Доре, был час, когда - жить...
        Рты, раскрываясь, давили горячим небом нежную сочащуюся плоть плодов; распаленные рты втягивали тонкое, жгучее, на свету драгоценно мерцающее вино; челюсти, сведенные судорогой похоти, всасывали, причмокивая, податливое, жирное, пряное.
        Смычки окутывали мир.
        Вставали - откуда? - преисполненные спокойствия и обилия вечера, любовь на закате, у тихого дома. Качались задумчиво головы опьяненных; грустили ушедшие куда-то пустые глаза, смычки терзались в идиотическом качании, мир исходил блаженной слюной. Шептали, безумея:
        - Любимая, мы будем потом навсегда, навсегда... Будет ваш парк в Таврии, пруды, солнце... Мы будем одни! Парк, звезды твоих глаз... Как хочется забыть жизнь, моя!..
        - А завтра?
        И вдруг тревогой колыхнуло из недр, смычки кричали режуще и тоскливо: дуновение катастрофы пронеслось через зальные, бездушно сияющие пространства. И тучный, с выпяченной челюстью, задрожав, встал в ужасе из-за дальнего столика, выкатывая мутнеющие глаза...
        ...А на много верст севернее - за дебрями ночи - из дебрей ночи прибежали двое в английских шинелях с винтовками и, показывая окоченевшими, дрожащими пальцами назад, крикнули заглушенно: "Там... идут... колоннами... наступление..." Зазвонили тревожно телефоны из блиндажных кают в штаб командующего, ночью проскакали фельдъегеря в деревни - будить резервы; зевы тяжелых орудий, вращаясь, настороженно зияли в мрак: три дивизии красных густыми лавами ползли на террасу. Из штаба командующего, поднятого на ноги в полночь, звонили: немедленно открыть ураганный огонь по наступающим, взорвать фугасы во рвах. И в ночь из-за террасы ринули ураганное: пели все сотни пулеметов, винтовки; и еще громче стучали зубы в смертельной лихорадке. Прожекторы огненными щупальцами вонзились в высь - и вот опустились, легли в землю, в страшное, в оскалы ползущих... но не было ничего, пустые кусты трепыхались в ноябрьском ветре, мглой синела безлюдная ночь, огненный ураган безумел и вихрился в пустых полях.
        - Ложная тревога! - кричали бледные в телефон - в штаб командующего; и те двое, прибежавшие из ночи, тут же легли у каюты начальника дивизии, пристреленные из нагана в затылок.
        А из стен, с высот, нависло, росло... и вдруг, под рукой надменного метрдотеля погасли огни, где-то визгнул гонг; подтолкнутый ужасом, тучный рванулся, прижимая вилку к груди, коротенькими безумными шажками добежал до прохода и упал, хрипя. Взвыл гонг, погасли залы, эстрада вспыхнула малиновым неземным сиянием сквозь вязь волшебных растений - и знаменитая баядера выплыла из сказок, из томных лун, заломив голые руки в алом... Бесшумные лакеи бежали к лежавшему, бережно и почтительно будили за плечо, но поздно: на губах трупа густела и склеивалась кровь.
        И когда в темноте - в пьяное, и жадное, и тоскливое дыхание притянули девушку, она сказала изнеможенными и влажными глазами: да, можно все.
        Глыбы черных этажей, пылающие изнутри. Каменные аллеи улиц, пустые, чуткие после полуночи.
        Остановиться у фонаря, глядеть в тихое насильственное сияние его в безглубом. Не кажется ли, что делается потайное, страшное за зловещей безмолвью? И им в этот час, и им, несущимся на бесшумных крыльях авто, сжимала сердце тревога, плывущая с пиров.
        Раскрывались зеркальные зевы гостиниц, распахивались портьеры комнат, принять тех, кто возвращался спать, усталый, со ртом, раскрытым от наслаждений. И тени бесшумных любовников скользили в зеркальные двери: цилиндры, ярь губ, заглушенный стук палаша, черный шелк Коломбины, опущенный на бровь. И в кабинетах - в полузакрытых, упоенных глазах, в объятиях последней ночи - были закаты гаснущих уходящих веков...
        А на площади, оцепленной гигантским канделябром голубых фонарей, - и где еще скрещивались фонари кварталов, где звонко и безлюдно процокали последние рысаки, летя в кварталы, - безглубая тишина поднялась в высь, в мировое пространство. Никла вселенская ночь. В мутной обреченности площадей, на фонарях висели трое, с покорными понурыми головами, глядя себе в грудь черными впадинами глазниц...
        К зеркальным дверям поднесли рысаки. Двое поднимались в темно-красные, отуманенные мерцанием слабых светов бесконечные ковры. За портьерой, полной мрака и невнятного благоухания чужих, любивших и ушедших, повторялось вдруг: площадь, опрокинутая в безглубое, трое висящих и где-то в черных пропастях та полночь, жуткая ужасом и позором... Девушка прижала ладони к бьющимся вискам; вдруг в близящиеся к ней с мукой и обожанием глаза тихо засмеялась, слабея...
        И шла или стояла ночь. В сказках щемящим разгулом выл бубен баядеры. Или звенели неисходным пространства гаснущего рая, в зеленоватом тумане заката, последнего на земле...


        ...Пели гудки в тусклом брезжущем окне. Рождался день; он был, может быть, в навсегда. Распахнули окно - в зелень высот, в холодное играние рассвета. Пели гудки; по асфальтам - из переулков, из кварталов, из трущоб шли, тихо перекликаясь, безликие, утренние; шли в гудки.
        В непогасших лампах комнаты тени вчерашнего, непроснувшегося, жили еще. В постели клубочком спала подруга, и был округл в усталой синеве драгоценный очерк ресниц, ушедших в себя.
        В жесткой ясности восхода свет. Утренние шли в сумерках асфальтов, за ними четкость будней, жизнь. Кто-то, бережно целуя руку спящей, глядел, тускнея, в окно; день оттуда восходил, как смерть.


V

        На побережье готовились к смотру красных войск.
        С севера пришли армейские и дивизионные автомобили со штабами. С курганов открывался плац, в песках под полуобгорелой ржавой крепостью, оставшейся от древних степных царств; там знамена и серые квадраты батальонов зыблились под ветром, как поле; от опушки изб кольцом теснился глазеющий народ. Был день перед боем, день, нахмуренный в безвестье...
        На плаху среди поля вбежал без шапки косматый, чернобородый, яростный. Шинель, сбитая ветром, сползла с плеч. Волосатые голые руки выкинулись из гимнастерки, кричали в поле, в толпы, в бескрайний ветреный день:
        - То-ва-ри-шши!
        О последних черных силах, о солнечных рубежах, за которыми счастье, хлеб и вечера как золотеющая рожь. Хмурые батальоны молчали; бесшумно знамена плескались под плахой в желтом свечении горизонтов. А в горизонтах лежали поля, рыжие, пустые, холодные; и бесконечная тусклая свинцовость вод, уходящих в муть: там была жуткая лютая грань, оплаканная матерями.
        Гигантское полотно колыхалось за плахой. И как призраки - в серых ветрах дня Красный и Черный всадники сшиблись в вышине грудями огненноглазых, бешено вздыбленных коней. Кто кого раздавит в сумерках полей, в смертельной схватке... А за ними уходит ночь, и брезжут рассветы красной золотеющей рожью.

Это есть наш последний и решительный бой...

        Оркестры играли. Просторы мощно и задумчиво разверзались, грустью наплывали замедленные певучие ветры: колыхались знамена застывших батальонов. Перетянутые ремнями накрест ротные семенили перед фронтом. Около командарма, в центре круга, собрались начдивы, начальники штабов. Начальник Пензенской дивизии, мигая озябшими веками, нагибаясь, обидчиво говорил:
        - Вы на моих-то картинок обратите внимание, товарищ командующий. Не солдаты, а босая команда! Где же справедливость, а?
        С рядов летела придушенная команда:
        - Рав-вня-й-айсь!
        И вдруг, после паузы застывших движений - ревом барабанов и труб ударили два оркестра. Колоннами повзводно шли батальоны. Тысячи ног били по песку мерно и четко. И в степи - от медных и певучих стенало откликом - гортанно и грустно; пело о бурях и прекрасных веках.
        Был на рубеже времен желтый день в полях, и в нем торжественный церемониал толп на пепелище пышного когда-то степного царства, командарм и штабы, вытянувшиеся, пронизанные трепетом идущего, и ветры, и безвестье неизжитых, неизволнованных дней...
        И под пенье гортанных торжественных фанфар видел командарм - шли, наступая, ряды, кося глазами ему в грудь. И впереди всех двое - их встречал он где-то: они запомнились навсегда, как рыжий день, как мерзлые пустые поля. Крайний с фланга рослый парень с красным обветренным лицом, в черном заплатанном пиджаке, в опорках, укутавший шею в красный дырявый шарф; и рядом с ним в австрийской аккуратной шинели и кепи, усатый, пожилой, с крупными прозрачными глазами.
        Пели трубы, тысячи ног били в песок, и желто просвечивали поля - безграничные; и эти двое шли (за ними еще тысячи и тысячи); в пенье фанфар шли упоенные - на крыльях сказок о прекрасных веках - парень в дырявом шарфе, закинув голову и орлом глядя вперед; другой, опустив веки (крупные и впалые), утонув в далекие брызжущие сны...
        Проходили ветераны Пензенской дивизии. Командарм знал эти израненные, окровавленные остатки.
        - Спасибо, товарищи!
        - Служ... ба... ре-во-лю-ции!
        Железные птицы гудели в зените. Закат из-за далеких рубежей дрожал в облаках и на крыльях птиц червонной дрожью. Как ветры, бесконечные, безликие провлекались ряды, в безвестье, в забвенные волны. И вдруг прекрасным стал вечер; или чудесным переход фанфар: будто уже нет тех, кому надо завтра умереть, будто прошли века, прошумели все бури, и стерлись все письмена, и в успокоительных прекрасных временах поют чудесные песни о них, полузабытых тенях...
        Проходили части Железной дивизии, с причудливым разнообразием обмундированные: в гусарских венгерках, в офицерских шинелях стального цвета. В командарма впивались огрубевшие от боев и походов глаза - и в них было то же оторванное, чуждое уюту, бездомное, как у него самого. Шли тупомордые броневики, безглазые и безлюдные, слепо поводя щупальцами пулеметов. Рыча гигантскими гусеницами, ползли глыбастые суставчатые танки, те самые, о взятии которых насмешливо кричали советские радио в Париж; еще не смыта была внутри кровь перерезанных белых танкистов. И белые танкисты, оставшиеся в живых, вели танки церемониальным маршем; дойдя до командарма, они заставили вертеться волчком их чудовищные, потрясающие землю тела: танки отдавали честь командарму. И шла суета сует. Газетные корреспонденты бегали в соседние избы, лезли в погреба заряжать фотографические камеры, народ глазел и ахал. Сумерки падали, омрачая пески.
        Вечерея, уходили ряды вдаль, в темно-кровавую пыль, в навсегда. Суровей и настойчивей дул ветер на залив. В волны, в муть гортанно грустили трубы, уходя в бесконечное.


VI

        И еще день прошел.
        Вечером - в Даире - восходило огненным:

СВОДКА ШТАБА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

        Красные перешли к позиционной войне.
        Наши части завершают перегруппировку, готовясь к очередному разгрому большевистских армий.
        На всех фронтах спокойно.

        И еще через минуту:

ДОРЕ
Н е с р а в н е н н е й ш а я
Анжелика Асти

Балет! Открытая сцена до утра!
Элегантные кабинеты!

        Но кто-то уже проведал о красных лавах на побережье. На тайной неуловимой бирже платили безумное - бриллиантами и золотом, чтобы попасть в секретный план эвакуации, лежащий в несгораемом шкафу в кабинете главкома. Панический шепот шелестел в улицах. На рейде дредноуты дымили загадочно и угрюмо.
        Ночью в степном городке горели факелы и строился корпус генерала Оборовича. Под звездами, сняв шапку, генерал сказал:
        - Прощайте, братцы. Помните: идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.
        Корпус шел в боевой резерв: его берегли для решающего момента. Первым скакал в степь офицерский эскадрон. Просмеявшись беспечной лихостью, гинул он в пустыню, где замкнулась за ним ночь навсегда...
        И еще позже - в селе Перво-Николаевка, что на северном берегу залива, было так:
        Красноармеец Микешин, сидя перед пылающей печкой в волостном исполкоме, где разместился взвод, доел последнее сало, аккуратно подрезая его ножичком, обтер тряпичкой рот и, посасывая зубом, сказал товарищу, что лежал животом на полу:
        - Кончил, Юзефка. Ну, и сала же попалась вкусная, лихо ее забери...
        И лег рядом.
        В избу зашел секретарь исполкома, кривой инвалид, которого заели в боковушке солдатские вши. От бессонницы решил кое-что поделать для завтрашнего праздника - годовщины, полез по лавкам протирать портреты вождей, потом из канцелярского шкафа достал два красных свертка. Солдатам крикнул:
        - Помогите, што ль, лозунга-то развесить, эй!
        Никто не встал: все спали, а то нежились, жмурясь и затягиваясь из цигарок. Кривой протянул один плакат над окном, но для другого не хватило места, да и работать одному разонравилось. Микешин поднял голову и от безделья разбирал:

Мы - миру - путь - укажем - новый...

        Секретарь сел к печке, к теплу и прикорнул. В полночь велели собираться. Взводу назначено было идти в головной колонне, роздали ножницы для резки проволоки и гранаты. Микешин подтянул ремешок, поглядел на спящего секретаря и взял, подмигнув, оставшийся красный сверток.
        Ночь стояла без дна, без края; после тепла сонно и дрожко зяблось. Ротный обходил, считая людей.
        - Первое дело, братва, не шуметь, ни гугу... Мы его на печке живьем сцапаем! Слушать команду...
        В бездонно-черном белые пожары далеко-далеко играли, трепетали, качались, вспыхивали огоньками: это вправо нервничали за террасой, щупая ночь прожекторами и ракетами. На заливе и впереди стоял глухой морок, шуршала и тревожно гудела только где-то земля. То шли к берегу тьмы тем с прибрежных деревень, волоча за собой артиллерию.
        - Взвод... арш...
        Прошли мимо темных ометов за околицу, полезли под откосы. За откосами начиналось высушенное ветрами морское ложе. Микешин отошел в сторону, снял опорки и быстро, на ходу, перекрутил ноги плакатом: старые обмотки истлели, а братва говорила, что придется лезть через море. Впереди колыхались по земле багровые тени - это на берегу, сзади, жгли костры, чтобы не сбиться идущим.
        И справа далеко-далеко шли и качались белые пожары. Они светили в пустые поля, где не шел никто... А в сухое море сползали из мрака тьмы тем, уже железом орудия загромыхали по откосам, под мягкое глухое ржанье, скатываясь в неезженный морок. Головные ушли далеко. Понемногу скрылись костры, только зарева их тлели обманно, призрачно. Микешин сказал Юзефу: "Друг за дружку давай держаться, братишка"... И вот стало все глухо, черно и мертво, как на дне.
        Через час взводный учуял что-то впереди и прошипел: "Ложись!" Тогда пригнулись к земле и полезли дальше, сжав зубы.
        Так начался знаменитый удар командарма N.
        Всю ночь молчали аппараты.
        И с рассвета тусклые облака пошли от моря на страну. В пространства ползли полчища облаков - неслышно, могуче, бездонно. На рассвете тревожные звонили


Другие авторы
  • Шаликова Наталья Петровна
  • Мейендорф Егор Казимирович
  • Валентинов Валентин Петрович
  • Золя Эмиль
  • Турок Владимир Евсеевич
  • Ольхин Александр Александрович
  • Маслов-Бежецкий Алексей Николаевич
  • Закржевский А. К.
  • Ширинский-Шихматов Сергей Александрович
  • Маклакова Лидия Филипповна
  • Другие произведения
  • Бернс Роберт - Стихотворения
  • Батюшков Федор Дмитриевич - Сон в Иванову ночь (Шекспира)
  • Гаршин Всеволод Михайлович - Вторая выставка "Общества выставок художественных произведений"
  • Тепляков Виктор Григорьевич - Письма из Болгарии
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Словарик диалекта о. Ватубелла
  • Бердников Яков Павлович - Стихотворения
  • Писарев Дмитрий Иванович - Сборник стихотворений иностранных поэтов
  • Черный Саша - В. А. Добровольский. О Саше Черном
  • Достоевский Федор Михайлович - С. А. Шульц. "Игрок" Достоевского и "Манон Леско" Прево
  • Гомер - Илиада
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (10.11.2012)
    Просмотров: 716 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа