; - Записку... да, правда! Почему вы не пришли с запиской от него?
- Потому что я мог представить вам гораздо более веские доказательства. Ведь я посвящен в кучу подробностей о нем, о вас, о том, как вы познакомились. Если вам угодно, я расскажу кое-что... По крайней мере, вы перестанете сомневаться.
- Нет, сударь, я вам верю.
- По-моему, это много убедительнее, чем три строчки и подпись, которую легко подделать. И потом, в делах настолько секретных я не люблю злоупотреблять письмами. Никогда не знаешь, в чьи руки они попадут. К тому же адвокат, берущий на себя известное поручение, привык, чтобы ему верили на слово.
- О, простите меня, сударь. Я говорила так, вообще.
Они подошли к контролю.
- Вы хотите спуститься со мной? - спросила она.
- Конечно.
- Вы думаете, можно?
- Я в этом уверен. Абонент сейфа имеет право приводить с собой кого угодно.
В подвале одинокие женщины с обручальными кольцами на руках, мелкие рантье и пенсионеры с женами сидели за узкими столами и стригли купоны. Софи Паран почувствовала, что ее охватывает отчаянная и нежная тоска. Почему она не одна из этих женщин! Было бы так отрадно прийти в этот теплый подвал, полюбоваться на семейные сбережения, привести их в порядок, навести на них красоту, зная, что муж, всецело тебе доверяющий, работает где-то там, далеко. Уйти с несколькими купонами в сумочке. Получить по ним деньги в ближайшем банке; тут же неподалеку купить вещь, которую уж давно хотелось, и вечером поставить ее в виде сюрприза на обеденный стол.
Она же собиралась совершить тайную операцию, о которой не должен был знать никто на свете, кроме загадочного человека, сопровождавшего ее. Ей казалось, что одного ее присутствия достаточно, чтобы в этом подвале, предназначенном для порядочных людей, распространился душок притона. Ибо ложь, супружеская неверность, запретные уловки, воровство, может быть, и бог знает что еще худшее обступили ее, как свита, впереди которой выступал мнимый адвокат с черной бородой, единственное видимое существо из всей банды. "Как смущают меня его глаза! Я не смею смотреть на него".
Глаза адвоката были только двумя мрачными фонарями у входа в туннель.
"Я чувствую ясно, мне оттуда не выбраться".
Но где взять силу сопротивления, чтобы туда не входить?
Оставшись один с плоским ключом от сейфа в кошельке, переплетчик задался вопросом, какое дело теперь самое неотложное. Идти сразу же на улицу Тайпэн и проверить, не нарушил ли Легедри запрещенье выходить из дому? Рассказать, кстати, о визите к Софи Паран или, вернее, лишь то о нем, что ему было бы полезно знать? Ошеломить престижем успеха? "Видите, передо мной люди бессильны". Какое выражение лица сделается у Легедри при виде маленького ключа?
"Удовлетворение самолюбия, гордости. Это не к спеху. Да и не следует мне слишком часто появляться на улице Тайпэн. Методическое выполнение программы: поиски нового убежища для Легедри".
Не отдавая себя целиком разрешению этой задачи, Кинэт смутно обдумывал ее уже несколько дней. Различные части Парижа, более или менее знакомые ему, сами собою всплыли в его памяти. Он не подверг их критическому осмотру. Он удовольствовался тем, что испытал их, одну за другой, каким-то животным трепетом. Во многих, и притом самых обычных вопросах он обнаруживал значительные пробелы чувствительности. Но чутье убежища было ему присуще в высшей степени. Мысль о какой-нибудь улице, о каком-нибудь квартале тотчас же вызывала в нем особую реакцию, которая проявлялась в трепете, указывавшем то на приятное чувство безопасности, то на тревогу. Потом он представлял себе в общем виде, без топографических подробностей, степени плотности, запутанности, недоступности, а также совершенно иные свойства безразличного оживления, безличной текучести, способные гарантировать безопасность человеку, который прячется. Только после этого он нашел целесообразным рассуждать. В предыдущие дни он рассуждать еще не решался.
Две части Парижа особенно настойчиво преследовали его воображение: Одиннадцатый район в стороне улицы Попенкур и кварталы около Северного и Восточного вокзалов. Он принялся размышлять о них более основательно. Очень несходные по внешнему виду, эти места обладали некоторыми однородными преимуществами. Во-первых, ни одно из них не служило традиционным убежищем для преступников. Во-вторых, это были места оживленные. В его уме их сближала, однако, более своеобразная аналогия. Мысленным оком Кинэт и тут и там видел дома, выходящие на улицу фасадами средних размеров. С точки зрения прохожего - ничего примечательного. Ворота, всегда открытые настежь, украшенные многочисленными дощечками торговых предприятий. И, в какое бы время дня ты ни шел мимо, в подворотне неизменно торчит застрявший воз. Внутри обширный двор, весь обрамленный высокими зданиями. В первом этаже десяток-другой мастерских. Над ними сотня окон. Во дворе вечная толкотня. И с высоты унылых этажей накрапывает лишь очень редкий дождь рассеянных взглядов.
По другую сторону двора, против входа, вторая подворотня, в которой тоже стоит какой-то воз. Дальше опять двор, ничем не отличающийся от первого. Двери мастерских, сотня окон. Взгляды, может быть, и падают вниз, но не видят человека, только кружат около него, как снег зимой. Кому ты нужен? Ты ли это или кто другой? Потом третья подворотня, третий двор. Иногда четвертый и пятый.
В Одиннадцатом районе столетние дома черны, штукатурка стен облуплена, толкотня невообразима, люди неважно одеты. Каждый двор - кишащий и рокочущий мешок. Работа производит звуки металлического биения, тикания, пронзительного урчанья. Около вокзалов дома насчитывают не больше полувека жизни. Фасады их правильнее. Даже в первом этаже больше контор, чем мастерских. Менее обширные дворы относительно пустынны и безмолвны. Попадая туда, чувство потерянности, иллюзию собственного отсутствия испытываешь менее остро, чем в Одиннадцатом районе. Взгляд, упавший из окон, скорее тебя настигнет. Но ты ему глубоко безразличен, он сразу же забудет о тебе.
"В одном из этих мест я и начну поиски".
Направляясь к станции метрополитена, Кинэт попытался выбрать.
"В смысле расстояния от моего дома одно другого стоит. Конечно, будет неудобно. Лучше бы иметь Легедри под рукой. Но об этом не может быть и речи. Поблизости нет, по-моему, ничего подходящего. Да и не плохо оторвать его от привычной обстановки. Близ вокзалов он потеряет почву под ногами еще скорее, чем в Одиннадцатом районе; особенно за Восточным вокзалом, несмотря на трамы и метро. Там более буржуазно, более "чиновно"; ему меньше будет грозить опасность попасть в свою среду, завести новые знакомства. Только надо следить, чтобы он не слишком стремился в северную часть города, к приятелям бульвара Ла Шапель. Во всем этом мне придется разобраться на месте".
Час спустя, после некоторых поисков, Кинэт нашел во втором дворе дома 142-бис по улице предместья Сен-Дени отвратительную квартирку из двух комнат, которую квартирохозяин хотел пересдать.
- Пользуйтесь случаем, - сказала привратница. - Этому господину квартира в тяжесть. У него торговля где-то на севере, и он снял у нас помещение, чтобы иметь небольшую контору в Париже. Он уступит вам его с обстановкой за ту же цену, которую вы дали бы за голые стены. Уж поверьте мне на слово. Я бы двадцать раз устроила ему это дельце, если бы квартира была немного больше.
Согласившись на незначительное увеличение платы, Кинэт без труда заключил помесячный контракт. У привратницы были, по-видимому, все полномочия иа ведение переговоров. Он даже задался вопросом, не ведет ли она их за собственный счет. (Может быть, она обставила самым необходимым квартиру, которую домовладелец дал ей в придачу к ее помещению. А может быть, - она не была ни безобразна, ни стара, квартирохозяин, пользовавшийся ее расположением, оставил ей в подарок неистекший контракт и обстановку.)
Словом, сделку удалось заключить без формальностей, чем переплетчик остался весьма доволен. Ему пришлось только уплатить пятьдесят фраков за месяц вперед и назвать первое попавшееся имя: г. Дютуа. Его попросили также принять обстановку, предоставленную ему в пользование. Составление инвентаря заняло немного времени. В единственной комнате с окном Кинэт обнаружил письменный стол, два соломенных стула, круглую чугунную печурку и некрашенные полки, занимавшие половину стены. В другой комнате, представлявшей собою темный закуток, козлы с тюфяком и постельными принадлежностями, рыночное трехстворчатое зеркальце и большой сундук с выгнутой крышкой. Кинэт удивился сундуку. Привратница объяснила, что жилец пользовался им, как платяным шкафом. Кроме того, при квартире была кухня и уборная, обе минимальных размеров.
Во время осмотра Кинэт обронил несколько разъяснений. У него фабрика обоев. Это помещение понадобилось ему не для склада, а для коллекции образцов. Здесь поселится один из его служащих. "Это малый не очень способный, но я не решаюсь отказать ему, потому что у него нет семьи и я более или менее взял его под свое покровительство. Сторожить ему почти ничего не придется. Но он будет исполнять мои поручения. К тому же я много разъезжаю и хотя вожу с собой альбом образцов, случается, что в нем чего-нибудь не хватает или же что заказчик изъявляет желание посмотреть обои в куске. Поэтому меня очень устраивает иметь человека, который мог бы по моим указаниям немедленно выслать требующиеся сорта".
Рассказ этот звучал непринужденно, был полон благодушия. Мысль про обои пришла в голову Кинэта во время его поездки в метрополитене. Он знал место, где продавались куски от тридцати до пятидесяти сантимов. За какие-нибудь двадцать франков он мог обзавестись видимостью коллекции. Это вымышленное дело казалось ему удобным со всех точек зрения.
Перед самым уходом он добавил, что считает своего служащего в известной мере неврастеником, склонным к мрачным мыслям, жертвой собственного воображения. "Злобы в нем нет ни на грош; лишь бы никто его не трогал. Вот почему отчасти я и изолирую его. И как это ни странно, он производит впечатление человека обходительного. Но лучше не отвечать на его авансы. Иначе это принимает дурной оборот".
Выходя из этого дома, Кинэт испытывал не только возбуждение частичного успеха, но и тревогу, по крайней мере столь же сильную.
"Мне кажется, я вступил в сожительство с Легедри".
Сожительство, брак, общая жизнь, общая судьба, всякого рода близость в настоящем и будущем. Даже в прошлом, в силу закона обратного действия. Тут была обильная почва для ужаса и отвращения.
"И вдобавок еще он вовлекает меня в расходы. Пятьдесят франков за квартиру. Пять франков в счет платы привратнице. Двадцать франков, которые я собираюсь истратить на обои. И возмещение стоимости нового сейфа, обещанное красотке. Не говоря уже о такси, о метро, о моем потерянном времени".
Он вспомнил, что у него с собою семьсот франков Легедри.
"Правда ведь, в конце-то концов, я до некоторой степени его нотариус. Справедливость требует, чтобы я отнес эти расходы на его счет. Только расходы, уже сделанные. Пятьдесят и пять, пятьдесят пять. Прибавим круглым счетом пять франков на разъезды. Шестьдесят. Я не желаю брать деньги за потерю времени".
Ему хотелось свести этот счет немедленно.
"Отныне, во избежание записей в моем блокноте, записей бесполезных, а может быть и опасных, я буду оплачивать непосредственно деньгами Легедри все расходы, с ним связанные. Отчеты придется давать по памяти. (У него не хватит нахальства требовать их, но мне это важно принципиально.) Итак, я должен возместить задним числом свои издержки".
Он положил семьсот франков в одно из отделений бумажника, едва отделив их от собственных денег и бумаг.
Уму это казалось не четким, не убедительным. Порядок отсутствовал. И к тому же эти семьсот франков были как никак "ценой преступления". Они достались прямым путем от убитой женщины.
"Он нашел их, вероятно, не на самом теле. В каком-нибудь ящике или сундуке".
Не обладая чрезмерными предрассудками, Кинэт все же испытывал неловкость при мысли, что деньги, добытые ценою преступления, тесно соприкасаются с его собственными деньгами, с его личными бумагами. Он поддался не столько специфически моральному отвращению, сколько неясному страху какой-то заразы. И не столько заразы преступности, сколько заразы неудачи. Как ни рассматривать убийство вообще, это убийство в частности, нет никаких серьезных оснований к тому, чтобы деньги Кинэта, бумаги Кинэта делили помещение, чуть ли не ложе с семью кредитками убийцы.
Он вошел в большой магазин на бульваре Маджента и за пять франков девяносто пять сантимов купил бумажник из грубой кожи, одно из отделений которого закрывалось на кнопку.
"Я буду класть сюда серебро и золото Легедри. Что касается мелочи, то ее можно держать в левом кармане. Вместе с коробкой спичек".
Он заплатил за бумажник, разменяв одну из кредиток Легедри. Ему дали сдачи восемьдесят франков золотом. Он вышел, увидел спокойное кафе, уселся в дальнем уголке одной из зал и без помех занялся сведением счетов.
"Из денег, которые я только что разменял, мне причитается шестьдесят франков. Вот три монеты по двадцать франков. Я кладу их в мой кошелек".
Эти три монеты не имели отношения к роковому флигелю; они были получены из магазина. В кошельке и бумажнике Кинэта не сохранилось и следа роковых денег.
"Бумажник Легедри. Прежде всего я кладу шесть сотенных в большое внутреннее отделение. Звонкой монетой должно остаться сорок франков, минус пять франков девяносто пять, итого тридцать четыре франка пять. Вот две монеты по десять франков, две монеты по пять франков, две монеты по два франка и пять сантимов. Отлично".
Он заметил, что отделение с кнопкой вполне пригодно для золота и маленьких серебряных монет, но что пятифранковики там умещаются лишь с величайшим трудом; к тому же они слишком раздували бумажник. Да и суеверная гигиена, одно веление которой он уже исполнил, требовала более исчерпывающих мер. Хранить деньги Легедри в левом жилетном кармане, прямо на материи, как что-то свое, значило подвергать себя легкому, но постоянному стеснению. (Еще у него была окровавленная ватка. Но ватка - в коробочке.)
Он снова зашел в магазин и купил кошелек за франк сорок пять сантимов.
"Теперь порядок будет безупречный. Бумажник Легедри в левом внутреннем кармане пиджака. Кошелек Легедри в левом кармане брюк".
Не было ни общности, ни смешения имущества.
"Теперь я буду чувствовать себя с ним более непринужденно. Я скажу ему: вам угодно знать, сколько у вас осталось денег? Смотрите. Ничего общего между вашим кошельком и моим".
Обыкновенный вклад. Отныне он будет рассматривать Легедри как "вкладчика".
А коробок спичек? Окровавленная вата? Какое место уделить им в этой новой организации?
Он спросил себя, не бросить ли коробок в первый попавшийся канализационный люк. Мысль, тоже суеверная, но иного порядка, чем предыдущая, удержала его. Окровавленная вата была чем-то вроде талисмана. Она давала Кинэту власть над Легедри, власть отчасти объяснимую, так как в случае нужды она могла служить уликой преступления, отчасти тайную, похожую на те средства, к которым прибегает магия.
Затем Кинэт подумал о переселении Легедри в новое убежище и доказал самому себе, что всего разумнее выдать ему басню про обои за чистую монету.
"Он слишком глуп; внутренний мир его слишком неоснователен. Если я скажу ему правду, он не увидит в ней ничего, кроме бесполезного осложнения. Он не согласится запереться в этой квартире, ничего не делать. Как только я отвернусь от него, начнет бегать по кабакам. По дороге я загляну в Базар Отель-де-Виль и куплю альбом с листами белой бумаги, альбом для рисования. Или даже два. Я предложу ему аккуратненько вырезать из обоев квадратики и наклеивать их на листы альбома; будто бы для составления коллекции. Я постараюсь заинтересовать его работой, заставлю его располагать образцы по ценам, по характеру рисунка, по цветам. Находят же мальчишки удовольствие в наклеивании почтовых марок! Я скажу, что желая найти ему убежище, более надежное, чем то логово, в котором он жил, и заодно использовать его, я решил открыть небольшое дело наряду с моим. Ему может показаться странным, что я взваливаю на него издержки по обзаведению и не предлагаю никакой платы за работу. Додумается ли он до этого? Хорошо, представим вопрос в ином свете. Я открываю новое дело не для себя, а для него, чтобы дать ему впоследствии приличный заработок, чтобы помочь ему встать на ноги. Вместе с тем, это хорошая мера предосторожности на случай беды. Всегда нужно предвидеть худшее: "Да, господа, я был неправ, приютив этого человека. Мне следовало отдать его в руки правосудия. Но у меня смягчающие обстоятельства. Разве я укреплял в нем волю к преступлению? Я пытался снова приучить его к честному труду. Химера, может быть, но химера филантропа".
Кинэт думал так напряженно, что, сам того не замечая, произносил иногда свои мысли вслух. В момент отхода поезда от станции Главного рынка пассажир, ехавший в метро, ясно расслышал слова "химера филантропа", произнесенные господином с черной бородой, сидевшим против него. Он немного удивился не совсем обычному выражению. Но судя по виду, у господина с черной бородой вполне могли быть мысли, возвышающиеся над обычным уровнем. И пассажир отвернулся. Так благовоспитанные люди стараются не мешать священнику, читающему в трамвае молитвенник.
Перед обедом юноша Ваээм отправился в баню на улицу Беньер, издавна славившуюся по всему Монмартру. Иногда еще можно было встретить на прилегающих улицах фургон этого заведения, доставлявший "баню на дом". В фургоне стояли ведра и ванна из красной меди, вылуженные с внутренней стороны. Лечебное средство для человека, страдающего тяжелым недугом, или прихоть изнеженного буржуа. Зеваки следили за фургоном. Он останавливался. Красная ванна исчезала в дверях лестницы, и два ведра с дымящейся водой повисали на обоих концах деревянного коромысла, которое банщик, похожий на ярмарочного атлета, одним движением вскидывал на плечи. Вазэм не отказал себе ни в круглом куске душистого мыла, продававшегося кассиршей, ни в мохнатом полотенце. Однако, у него было чувство, что "Апрельская улыбка" и прочие ухищрения этого рода уже излишни.
В сорок минут девятого все его домашние дела были закончены и туалет в полном порядке. Он вышел из дома дядюшки Миро.
Он мог бы пойти прямо на улицу Ронсар. Но он решил, что маленькая месть приятна и что полезно заставить себя ждать. Что подсказало ему хитрость, такую неподходящую для его возраста? Инстинкт? Воспоминание о прочитанной книге? Впрочем, изнанкой его лукавства был смутный страх. Он боялся, что свидание опять не состоится, и ему казалось, что положение его будет менее глупым, если он не слишком поспешит навстречу своей неудаче.
Четверть десятого на больших часах Дюфайеля. Вот уже третий раз проходит мимо них Вазэм. Пора идти к даме. Видимость опоздания есть. Продолжая бродить вокруг толщи домов, он разгорячит тело, вызовет в нем естественный душок, который заглушит благовонную свежесть, еще сохранившуюся от лучшей бани Монмартра.
Он звонит. Подъем на пятый этаж будет вызывать у него такое сердцебиение лет через тридцать. Если никто не отзовется, он почувствует себя мокрой курицей. Ни малейшего звука изнутри.
Дверь распахивается.
- Наконец-то, мой красавчик! Как он опоздал! Уже опаздывает! Входите скорей.
На ней очень цветистый и очень открытый пенюар. На этот раз духами пахнет от нее.
Она прижимает его к своей груди, целует. Поверх плеча, прикрытого яркой тканью, Вазэм видит ряды книг, украшающих часть передней. У него хватает хладнокровия сказать себе: "Нет, я не у кокотки". Он считает доказанным, что ремесло кокотки несовместимо с интеллектуальной любознательностью. Однако, этот вывод не успокаивает его, а сбивает с толку. Представление Вазэма о так называемом обществе не позволяет отнести к этому обществу женщину, которая достаточно образована, чтобы иметь столько книг, и достаточно бесстыдна, чтобы пристать к молодому человеку, выходя из автобуса. В общей сложности он более смущен, чем в первый раз.
Она берет у него из рук шляпу и проходит вместе с ним в ту комнату, где она принимала его тогда. Перед ним снова диван, уголок, в котором он сидел, подушки, на которые он откидывался. Ласки, наслажденье живо вспоминаются ему. Его тело сразу же начинает стремиться к ним. Но обычный знак желания указывает, пожалуй, лишь на согласие, на предварительную готовность, на образующуюся привычку. Дама, от взгляда которой ничто не ускользает, мгновенно замечает это.
Милый мальчик! Как он торопится! Да это же прелестно! Видит бог, я далека от упреков.
По правде говоря, она немного ошибается. Она приписывает молодому человеку предприимчивость и нетерпеливое желание скорейшей победы. Между тем, он испытывает совсем другие чувства. Волнение Вазэма порождено памятью. В этом волнении много пассивности, пассивности доверчивой и почти сыновней. Собственно говоря, Вазэм хотел бы полного повторения прошлого раза. Как ему кажется, он знает свою роль; она не трудна, и он уверен, что сыграет ее. Лень, если не робость в тесном смысле слова, отбивает у него охоту к какому-то новому положению вещей, к которому ему придется применяться.
Шторы опущены. Сумрак приятен. Много книг, а у окна большой стол, заваленный бумагами. Таинственность этой комнаты и этой дамы несколько нарушает представление Вазэма о женщинах вообще; но в ней нет ничего пугающего. Что касается целомудрия, которое предстоит потерять, то это не такое уж тяжелое бремя. Можно примириться с ним еще на несколько дней или даже на несколько месяцев, особенно если ему помогут нести его. Ведь Вазэм не назначал себе никаких сроков. Итак, будь что будет. Он не дурак, чтобы портить такие приятные минуты.
Но вот дама приступает к ряду действий, им непредвиденных. Продолжая расточать поцелуи и ласки, издавать хриплые и бессвязные междометия, она постепенно снимает с него одежду. Он не имеет ни малейшего понятия, какое участие подобает ему принять в этом. Должен ли он помогать ей движениями и позами, избавлять ее от лишнего труда? Должен ли он, - что весьма вероятно, - ответить любезностью на любезность? Кстати, одежда дамы вот-вот готова соскользнуть с тела. Но дама требует, по-видимому, одного: чтобы он не мешал ей. Маленькие трудности, с которыми она сталкивается, служат ей поводом для шаловливых ласк, для трепетного смеха, для восторгов для излияний. Вазэму никогда не пришло бы в голову, что ближнему может быть так интересно совершать в обратном порядке процеудуру возни с материей, с пуговицами, с бельем, которая каждое утро кажется ему такой скучной. Удовольствие, испытываемое дамой, слишком обеспечено, чтобы не быть до некоторой степени привычным. Ее негромкие восклицания выражают не столько удивление, сколько рассчитанный возврат к привычным ощущениям. "Она порочна", думает Вазэм. Он не взялся бы объяснить, что он подразумевает под этим словом. Да и самое понятие еще не усвоено им, как следует. Тем не менее он начинает смутно угадывать, что некоторые поступки проистекают из каких-то взбаламученных глубин, таящихся в человеке, и что привычка нисколько не уменьшает, а наоборот развивает, зачатки исступленности.
Почувствовав себя совершенно обнаженным, он смущается еще больше. К счастью, он боится щекотки. От разнообразных прикосновений дамы его бросает в дрожь. Ребяческий страх мешает ему рассуждать. По его мнению любовь - игра, полная дразнящего начала. Минутами он дерзает защищаться и сопротивляться. Внимание его занято этой маленькой войной, а чувственности не дает дремать ласка, через известные промежутки времени искусно напоминающая, что в конечном счете ему готовят наслаждение.
И когда вдруг оказывается, что перед ним голая женщина с блестящими широко раскрытыми глазами и с красным ртом, из которого вырывается неровное дыхание, испуг его совсем уж не так велик. Он даже не старается уловить, что именно происходит с его стороны. Ему не нужно никакого присутствия духа. Он не успел даже спросить себя удастся ли ему справиться в соответствующий момент со своей ролью. И теперь, когда этот момент наступил, он едва знает, какая доля заслуги принадлежит его телу в результатах, очевидно не подлежащих сомнению. Вазэм чувствует только, что его неистово ласкают, что все это зашло уже слишком далеко и потому никакая сила в мире не помешает завершенью удовольствия. Он не поручился бы, что это наиболее обычный способ терять целомудрие. Но ему ясно, что свое целомудрие он уже теряет.
Уборная Жермэны Бадер находилась в первом ярусе. Жермэне стоило больших хлопот получить ее, подписывая контракт с Марки, директором театра, она забыла оговорить эту подробность и пришла в негодование, когда ее провели в конуру третьего яруса, которая ей предназначалась. Очутившись в таком положении, многие актрисы без труда нашли бы выход. Одни закатили бы истерику, другие переночевали бы с патроном. Жермэна на это не была способна. Ей пришлось выказать ту медлительную настойчивость, благодаря которой некоторым министерским чиновникам удается переменить место у окна на уютный уголок возле печки. Желая во что бы то ни стало добиться своего, она даже попросила Гюро вмешаться в это дело и лично переговорить с Марки. Но он дал почувствовать ей, что такое вмешательство и вообще неудобно, а в данном случае просто смешно.
Новая уборная Жермэны считалась завидной. Она была действительно довольно просторна и по величине почти не уступала комнате на набережной Гранз-Огюстэн. К белой лакированной мебели, составлявшей ее неотъемлемую принадлежность - туалетный стол с зеркалом, столик, полки и шкаф, - Жермэна присоединила красивое трюмо стиля Директория, туалет стиля Людовика XVI, два кресла и несколько безделушек. На стены она повесила фотографии актеров и драматургов с собственноручными надписями. Она выбрала не тех актеров и драматургов с которыми она была близко знакома или удачнее всего работала, а наиболее известных. Театральной среде свойственны напыщенные излияния. Вот почему посетителям, прочитавшим эти надписи, могло казаться, что Жермэна была любимой ученицей Мунэ-Сюлли, Сары Бернар, Режан и лучшей исполнительницей Ростана, Мориса Донне, д'Аннунцио.
Но хотя уборная и не производила дурного впечатления - старинная мебель скрадывала желтизну белой лакировки и грязные пятна на потолке, - ей все же не хватало воздуха и комфорта, и самое расположение ее было отвратительно. Костюмерше приходилось бегать за водой в самый конец коридора. Никаких удобств не было. Запах супа с капустой из швейцарской, вонь отхожих мест, назойливый аромат духов, струившийся от уборных, все это смешивалось воедино, создавая в театре атмосферу захудалой гостиницы.
Жермэна проводила у себя в уборной почти все вечера. У нее была вторая женская роль в пьесе, не сходившей с репертуара, но она появлялась только в начале первого действия и в третьем, то есть уходила со сцены в половине десятого и выходила на нее опять в четверть двенадцатого. Этот долгий перерыв не всегда легко было заполнить. Жермэна нарочито медленно подправляла грим, полировала ногти, меняла костюм, а потом, смотря по обстоятельствам, читала, скучала, болтала с подругами и принимала посетителей.
В понедельник двенадцатого октября она настроилась скучать. По целому ряду причин, из которых некоторые терялись в воспоминаниях детства, понедельник был ее нелюбимым днем. Для школьницы понедельник плох уже тем, что он приходит на смену воскресенья и еще не озаряется лучами четверга. Конечно, воскресенье актрисы не имело ничего общего с воскресеньем школьницы. Но Жермэна продолжала не любить понедельников, потому что в эти дни театральный зал пустует и публика очень сдержанна.
Около десяти часов сын капельдинера постучался в дверь уборной и вручил Жермэне визитную карточку. Жак Авойе. Имя показалось актрисе незнакомым.
- Ты видел этого господина?
- Да, он внизу.
- Он уже приходил сюда? Как по-твоему: отец знает его?
- Нет.
- В каком он роде?
- Вполне приличный господин. Очень вежливый.
- А! Ну, хорошо. Пусть идет.
Минуту спустя в уборную Жермэны вошел человек приблизительно одного возраста с Гюро. Худощавый, близорукий, лысый, с еще очень темными волосами на висках. Одетый прилично, но без всякой изысканности. У Жермэны явилось чувство, что она его уже видела. Но при каких обстоятельствах? Это воспоминание было чрезвычайно смутно. Некоторую определенность имело только привходящее ощущение, связанное с ним: ощущение досады, скуки. Вероятно, господин этот принадлежал к числу людей, которых еле слушают, с которыми не считаются.
Между тем он заговорил:
- Не знаю, помните ли вы меня, сударыня. Я друг детства Гюро. Мы учились вместе в Турском лицее. Однажды я имел удовольствие провести вечер с вами и с ним в кафе Кардиналь.
- Да, теперь припоминаю. Вы смотрите пьесу?
- Пьесу?.. Нет. У меня было намерение посмотреть ее. Но я немного опоздал.
- Хотите, я устрою вас?
- Не сегодня, если позволите. Было бы обидно пропустить все начало. Лучше в один из ближайших дней.
Жермэна спрашивала себя: "Что ему- от меня нужно?" Ей стоило некоторого усилия вызвать в памяти вечер в кафе Кардиналь. Лысый и близорукий господин сидел на стуле против нее. Она сама и Гюро устроились на мягком диванчике. Больше ей ничего не удалось вспомнить.
- О, я зашел в театр совершенно случайно. Или, вернее, благодаря довольно странному совпадению. Представьте себе, я увидел ваше имя на афише, проходя мимо театра как раз в ту минуту, когда я думал о Гюро. Как раз в ту минуту я говорил себе: "Нужно все-таки пойти к нему, объясниться с ним". Не странно ли это? И вот меня потянуло в театр, и я зашел сюда с тайной надеждой, что, может быть, представится случай сказать вам несколько слов на волнующую меня тему. Ведь, не говоря уже обо всем остальном, я знаю, какое уважение питает к вам Гюро, как он ценит ваше мнение. О да, пожалуй, это немного бесцеремонно! Но я не особенно искусный дипломат. Или, точнее выражаясь, когда речь идет о друге детства, вроде Гюро, я не стремлюсь быть дипломатом. Понимаете, сударыня, такой человек, как он, выдвинувшийся исключительно благодаря собственным заслугам, завоевывающий все более и более видное положение, человек, который еще многого достигнет, - я убежден, что он поднимется гораздо выше, если только сам не вздумает преградить себе дорогу к будущему, - такой человек с каждым днем встречает все меньше людей, пытающихся говорить ему правду с риском навлечь на себя его неудовольствие. Но мы должны стать, не правда ли, сударыня, исключительно на точку зрения его интересов, его карьеры, его будущего. Заинтересованному лицу не всегда легко судить об этом, особенно если у человека, как в данном случае у Гюро, есть весьма благородная или, по меньшей мере, весьма почтенная склонность, - иногда, впрочем, доводящая до нежелательных последствий, - считаться прежде всего со своим партийным идеалом, или, если угодно, - по-моему, он не слишком партийный человек, во всяком случае, менее партийный, чем другие, и нисколько не похож на сектанта или комитетчика, - со своим, скажем, философским идеалом. И вот почему, кстати, я считаю, что для него было величайшим счастьем не знаю, достаточно ли он понимает это - встретить женщину, являющуюся не только большой актрисой, которой я с восторгом аплодировал бы сегодня, если бы пришел немного раньше, но и здравомыслящим существом, способным дать хорошрий совет. Я говорю с вами очень свободно, даже чересчур свободно. Но когда я думаю о Гюро, мне всегда представляется, что я еще учусь в Турском лицее. А ведь вы знаете, какой непринужденностью отличаются отношения школьных товарищей...
Он остановился, снял пенсне, провел рукой по глазам и посмотрел на Жермэну своим близоруким взглядом, дав волю легкому смешку, полному родственного благодушия.
Жермэна тщетно искала какой-нибудь фразы вроде тех, которые ей пришлось выслушать. Однако посетитель заговорил снова.
- Может быть, я злоупотребляю вашим временем? Выставьте меня за дверь, не стесняясь.
- Нет. Я не занята в середине пьесы. Вы пришли сообщить мне что-то, не правда ли?
- Я вижусь с Гюро гораздо реже, чем мне хотелось бы, потому что не решаюсь беспокоить его, и еще потому, что мы оба очень заняты, каждый по-своему. Но я слежу за всем, что он делает. Газеты возвещают о запросе. Это, конечно, для вас не новость. Вы, наверное, в курсе всех его дел. Впрочем, может быть, я и не придавал бы этому особого значения. Но благодаря общению с некоторыми людьми, благодаря некоторым кругам, где у меня есть друзья, я поставлен в условия, дающие мне возможность составить себе представление о запросах вообще, о трудностях, да, о необыкновенных трудностях, с которыми они связаны, и о препятствиях, о которые рискуешь сломать себе нос, и не только нос, и но и ребра, - я выразился точно: ребра. Согласитесь сами, было бы слишком нелепо, если бы Гюро, имея перед собой такое будущее, споткнулся на подобной авантюре лишь оттого, что никто не удосужился вовремя предупредить его. Мы с ним хорошо знакомы. И потому я не знаю, целесообразно ли будет, вам говорить ему о моем посещении. Правда, вы можете придать этому посещению характер случайности. Понимаете, мое личное убеждение таково: люди, заинтересованные во всей этой истории с денежной или иной точки зрения, но слишком хитрые, чтобы открыть свои карты, сговорились вытолкнуть его на первый план и поставить его под обстрел. Для вида ему дали какие-то документы... Но нельзя ни о чем судить только со своей колокольни... Лучше всего было бы установить контакт... По-моему, он даже обязан сделать это. Мы очень давно не завтракали вместе. Едва ли ему покажется странным мое приглашение. Но у меня нет ни малейшего желания ставить его в неприятное положение и подвергаться упрекам за то, что я заманил его в общество таких-то и таких-то людей.
Жермэна не знала, что ответить. Она ощущала туманную, хотя и несомненную опасность. Человек, сидевший против нее, сам по себе был нулем, но он пришел с какими-то полномочиями и за безличием его чувствовалась сила. Его запутанные речи не вызывали желания улыбаться. Все напряжение своих мыслительных способностей Жермэна сосредоточила на Гюро. "Как сказать ему об этом? Как заставить его согласиться на какую-то встречу? Я же говорила ему. Я предчувствовала, что это надвигается". Она заранее слышала его ответ. "Твой Авойе - дрянь. Подозрительная личность. Если у него хватит нахальства прийти ко мне, я просто-напросто укажу ему на дверь".
Гюро нельзя обвинять в прямолинейности. Жермэна ясно сознает, что он далеко не с легким сердцем принимает на себя риск этой затеи. Если бы риск показался ему чрезмерно большим по сравнению с намеченной целью, если бы у него создалось впечатление, что он лишь пешка в чужих руках, его точка зрения, может быть, и изменилась бы. С другой стороны, опасно дать ему понять, что враждебный лагерь рассчитывает запугать или подкупить его.
Она решает поддержать разговор.
- Если вы друг его юности, вы должны знать, что он не очень-то любит, когда на него пытаются оказывать давление.
Посетитель качает головой.
- Я знаю, это довольно трудно. Вот почему я и пришел посоветоваться с вами. Но прежде всего мне хотелось бы до конца убедить вас, что я забочусь исключительно об интересах Гюро. Мне жаль, что тема запроса так суха. Я взялся бы доказать вам с цифрами в руках, что кампания, в жертву которой, - вполне искренно, конечно, со всем присущим ему жаром и напором, - собирается принести себя Гюро, не имеет под собой сколь-нибудь солидных оснований. И потом, разве все в этом мире чисто? Разве все в нем безупречно? Разве пристало такому человеку, как он, разыгрывать Дон-Кихота? Полноте! Возьмем хотя бы сцену. Представьте себе актера, воодушевленного высоким идеалом, который согласился бы поступить в театр не раньше, чем ему дали бы отчет, с точностью до сантима, в происхождении капиталов театральной антрепризы. Не раньше, чем он убедился бы, что искусство его непричастно ни к чему подозрительному. А? Ведь это вызвало бы смех.
Он понизил голос.
- Мне кажется, для такого человека, как Гюро, верхом честолюбия было бы добиться торжества своих политических идей. Что вы на это скажете? Я ведь и не думаю умалять его достоинства! Спросите, например, у радикалов, далеко ли они ушли бы в смысле получения власти и осуществления своей программы, если бы у них не было известных точек опоры? Задайте тот же вопрос Клемансо. Даже идейные схватки требуют денег, больших денег, Согласия других людей, сочувственного отношения и, время от времени, дружеской помощи. Рассмотрим теперь противоположную гипотезу. Возьмем человека, навеки вооружившего против себя очень могущественных людей, которые повсюду имеют заручку, которым в известных случаях стоит только издали сделать знак, чтобы кто-то поспешил исполнить их волю. Не будем заранее сгущать краски...
Он пододвинул стул и стал говорить еще тише.
- Как и мне, вам известно, что полжение Марки не из блестящих. Три или четыре года тому назад он реорганизовал свою антрепризу в акционерное общество. Театральные предприятия зиждятся на ничтожном капитале. Однако вот уже несколько лет, как под влиянием вечной нужды в деньгах он уступил часть своих акций и потерял большинство, убеждая себя, что эти акции будут мирно покоиться в ящиках друзей и знакомых, которые не станут чинить ему неприятности. И в самом деле, собрания проходили так, как ему было угодно. В обычное время людям, стоящим в стороне и ворочающим в двадцать раз более крупными суммами, даже в голову не приходит оспаривать у человека, ведущего предприятие, контроль над делом, столь скромным в финансовом смысле и приносящим столь ничтожные доходы. Они вложили в это дело небольшие деньги по знакомству, чуть ли не из любезности, и поставили на них крест. Они едва дают себе труд подписывать посылаемые им бумаги. И однако же, если кто-нибудь из акционеров по той или иной причине пожелает заручиться большинством, он без труда добьется этого. Акции сами поплывут ему в руки. И что такое пятьдесят или сто тысяч франков для людей, о которых я говорю? Сущие пустяки.
Он прервал свою речь и разразился подобием смеха.
- Сейчас вы начнете возмущаться. Представьте себе, при желании я завтра же мог бы сделаться вашим директором. Не правда ли, забавно?.. Вы, разумеется, понимаете, за чей счет.
В эту минуту молодая женщина не попыталась отнестись критически к правдоподобию такого утверждения. Она только с ужасом просмаковала угрозу. "Он или другой. Они подослали его, чтобы я хорошенько усвоила одно: если Гюро будет несговорчив, сюда нарочно посадят человека, который отравит мне жизнь. Я связана только на два года, и, рассуждая теоретически, условия контракта охраняют мои интересы. Но два года - это очень много более чем достаточно для нанесения мне чувствительного ущерба. И найдется тысяча вещей, которых контракт не предусматривает. Когда актрису начинают преследовать..."
Вдруг она испугалась, что тревога ее слишком заметна. Она постаралась улыбнуться и заговорила развязным, почти наглым тоном.
- Вы? Нашим директором? Актерскую братию этим не удивишь. У вас вид человека, умеющего читать и писать. Ну, конечно, раз вы учились в одном лицее с Гюро. Значит, все благополучно. Вместо вас могли бы посадить какого-нибудь продавца каштанов. Сейчас же расскажу об этом Марки; посмотрим, какую он состроит физиономию.
- Нет, нет, пожалуйста. Ведь это еще не решено; на это нет даже, вероятно, никаких шансов. И потом я открылся вам самым конфиденциальным образом.
Жермэна опять повысила тон. Она испытывала необычайный прилив гордости и мужества.
- О, позвольте, дорогой господин Авойе! Вы пришли сюда вовсе не для излияний. Вы пришли угрожать мне. Не будем смешивать понятия. Производят ли на меня впечатление ваши угрозы - это мое дело. Но неужели вы воображаете, что я чувствую себя обязанной по отношению к вам скромностью или чем бы то ни было? Бросьте шутки!
Она перевела дыхание и, придав блеск глазам, выпрямившись, продолжала:
- Я-то, впрочем, никогда не теряю спокойствия. А вот, что скажет Гюро, узнав обо всем этом, другой вопрос.
- Но он ничего не узнает, помилуйте! Не узнает! Ради бога, не делайте глупостей. Может быть, я неправильно осветил вам положение, позволил себе какую-нибудь бестактность. Но ведь мною руководит желание оказать услугу Гюро и вам.
Он казался очень взволнованным. Она продолжала все так же порывисто:
- Он вполне способен начать с этого свою речь в Палате и рассказать во всеуслышание, к каким способам запугивания прибегают эти господа. Нашли кого запугивать! Женщину! Или же он напишет передовицу для своей газеты. Не думаете ли вы, что скандал обернется против него? Потому, что узнают про мою связь с ним? Но мы никогда ни от кого не прятались. Я живу на собственный заработок. О, ручаюсь вам, общественное мнение доставит вашим нефтепромышленникам порядочно неприятных минут. За кого принимаете вы французов?
Авойе делал то испуганные, то успокоительные жесты. Или проводил ладонями по черепу. Или, вытянув руки по направлению к Жермэне, махал ими, как махают носовым платком в знак приветствия.
- Сударыня! Сударыня! Вы совершенно заблуждаетесь относительно моих намерений. Мне следовало бы молчать. Но поскольку я уж начал говорить, лучше все-таки договорить до конца. Вы сами увидите, что я шел к вам не в качестве врага Гюро. Вы упомянули о его газете. Вы и не подозреваете, как удачно или, вернее, неудачно это упоминание. Со вчерашнего дня газета принадлежит лицам, о которых все время идет речь. Очень просто. Словом, большая часть акций в их руках. Это даже недорого обошлось им. Несчастная газета с направлением, с трудом натягивающая тридцать тридцать пять тысяч тиража, задолжавшая бог знает сколько типографии, бумажной фабрике, всяким посредникам...
- Как? Раз