шу Лизу прокатиться со мной. Она не из щепетильных барышень и, конечно, не откажется, Михаила Аполлоныч и подавно даст свое согласие.
Сама природа содействовала ему. Он прикатил на лихой тройке с рысаком в корню и завивными на пристяжках в самые сумерки, когда фонари только что зажигались и великолепный фонарь на небе делал свет их ненужным. Все устроилось по его желанию. Лиза с удовольствием согласилась на предложенное ей катанье. Михаила Аполлоныч, видимо, доволен был, что молодой человек, которого он так любил, будет какой-нибудь час наедине с дочерью. Может быть, в этот час разрешатся его надежды. Каждый из них имел свою затаенную мысль, и все они, как-будто нарочно, условились устроить это partie de plaisir. Пролетел ямщик на своих вихрях-конях несколько улиц, так что огни фонарей казались седокам одной лучистой, огненной полосой, и дома быстро двигались мимо них. Лиза, видимо, не боялась такой быстрой езды. Сердце у Сурмина сильно стучало. Возле него сидела та, которая в этот час должна решить его судьбу. Прекрасное лицо ее озарялось матовым светом месяца, черные глаза ее горели необыкновенным огнем. "Если б эта женщина была моя,- думал он,- с каким удовольствием полетел бы я с ней рука в руку, хоть на край света". Но Лиза была не его, и он приступил к цели, им задуманной. Ямщику велено ехать тише, Сурмин говорил с Лизой по-французски, чтобы тот не понял их разговора.
- Я устроил это tête-à-tête с вами,- начал он,- не для пустого удовольствия прокатить вас.
- Я это угадывала,- отвечала Лиза,- и вы видели, как я охотно приняла ваше предложение.
Он стал объяснять ей свои чувства, глубокие, неодолимые, зародившиеся в душе его с первой встречи с ней, говорил, что она должна была их заметить, что мука неизвестности, разделяет ли она эти чувства, сделалась для него невыносимой, и потому умоляет ее решить его судьбу. Все подобные объяснения влюбленных почти на один лад, с некоторыми вариантами. Пламенная речь Сурмина дышала такою любовью, такою преданностью, она изливалась из сердца открытого, благородного. Та, к которой относились его слова, не могла сомневаться в искренности их. Наконец, она отвечала:
- Я ожидала этого объяснения, скажу более, я его желала. Уверены ли вы, что говорит с вами женщина, которой слова так же честны, как и душа ее?
- Уверен так же, как и в том, что есть Бог.
- Что раз сказанное мною не в состоянии изменить никакая власть на земле?
- Убежден в твердости вашего характера и тем более поклоняюсь вам.
- Считаете ли вы меня другом своим, лучшим другом после отца моего?
- Счастлив бы я был, если б мог им называться.
- Дайте же мне вашу руку, друг мой, брат мой.
Сурмин подал ей свою руку, Лиза крепко пожала ее и продолжала:
- Теперь, сбросив с души все, что могло затруднить мои объяснения с вами, скажу вам то, что должна сказать для общего нашего спокойствия. Не хочу вас обманывать. Вы мне раскрыли свое сердце, также честно раскрою вам свое. Я не могла не заметить, что вы ко мне более, чем неравнодушны, что лучшее желание моего отца, хотя он мне прямо не говорил, было бы назвать вас членом нашего семейства. Осуществить это желание было бы для него истинным счастьем. Но я, неблагодарная, безрассудная дочь, готовая пожертвовать ему своею жизнью, не хочу, даже и за цену его счастья, продать свою душу. Я знаю ваши достоинства, знаю, что была бы с вами счастлива, но не могу отдать вам с рукою своей сердца чистого, никого не любившего прежде, сердца, вас достойного. Зачем не явились вы к нам за год прежде! Я была бы ваша.- На глазах Лизы выступили слезы.- Теперь, друг мой, скажу вам то, чего не говорила близнецу моего сердца, Тони, не говорила даже отцу. Таково мое доверие к благородству вашему. Я любила, может быть, еще люблю... Скажу еще более, даже тот, кого я любила, не знает этого вполне. Рассудок, обстоятельства, отец, патриотизм, все было против этого чувства.
- Неужели этот счастливец Владислав?
Лиза ничего не отвечала.
- Но он уж уехал и едва ли не навсегда.
- Я простилась с ним навсегда.
- Если же он враг России?
- И я буду его врагом. Что ж вам и тогда в сердце, которое в другой раз так любить не может, измятом, разбитом, сокрушенном? Я обманула бы вас, если бы отдала вам руку свою, не отдав вам нераздельно любви своей. Хотите ли жену, которая среди ласк ваших будет думать о другом, хоть бы для нее умершем?
- Боже меня сохрани от этого несчастья!
- Видите, какая я странная, безумная, непохожая на других женщин. Оцените мою безграничную доверенность и останемся...
- Друзьями,- договорил Сурмин, глубоко вздохнув.- Я у ног ваших, преданный вам еще более, чем когда-либо. Если постигнет вас какое-либо несчастье... (молю Бога отвратить его от вас), жизнь ваша не усыпана розами... могут быть случаи... обратитесь тогда ко мне, и вы найдете во мне человека, готового пожертвовать вам всем, чем может только располагать.
Так кончилось это объяснение, давно обоими желаемое. Сурмину казалось, что с груди его свалился тяжелый камень: гордиев узел был разрублен, подле него сидела уж сестра его.
Они ехали по площади так называемых "Старых триумфальных ворот".
- В поле, где шире!- закричал Сурмин ямщику,- прокати молодецки.
Замелькали опять перед ними огни фонарей, и пронеслись мимо дома Тверской-Ямской, и отступили от них, как будто в страхе, мифологические гиганты, безмолвные стражи новых триумфальных ворот. Вот они миновали Петровский парк, Разумовское. Снежное поле, и над ними по голубому небесному раздолью плывет полный, назревший месяц. Широко, привольно, словно они одни в мире, дышится так легко.
Ямщик укоротил вожжи, поехал шагом и запел звонким, приятным голосом песню "про ясны очи, про очи девицы-души". Песня его лилась яркой струей, кругом тишина невозмутимая, хотя бы птица встрепенулась. Когда он кончил ее словами: "Ах, очи, очи огневые, вы иссушили молодца", страстно заныла душа певца.
- Не знаешь ли другой, поновее? - спросил Сурмин ямщика.
- Как не знать, ваше сиятельство,- отвечал молодой парень, приподняв немного шапку.- Спою вам первого сорта, выучил меня школьник, что ходит в верситет на Моховую. Стоял нонешним летом в жниво у нас в деревне, сложил для одной зазнобушки писаной, словно барыня, что сидит в санях.
И запел ямщик новую песню с жарким колоритом звуков.
"Запахнись скорее, красно-солнышко,
Дальним, темным лесом, частым ельничком
Холодком плесни, роса вечерняя.
Больно истомилась, измоталася,
Целый день с серпом к земле склоняючись.
А придешь как на свиданье, миленький,
Встрепенуся, будто сиза утица,
Что в студеной речке искупалась.
Постелю тебе, дружок, постелюшку
Мягче пуха, пуха лебединого,
Отберу снопы все с василечками.
Расцелую друга в очи ясные
И в уста твои, что слаще сахару,
И забудем, есть ли люди на свете,
Кроме нас с тобою двух, мой яхонтный.
Слышишь, бьет, стучит, как во ржи перепел?
Бьется так в груди моей сердечушко,
Мила друга к ночи поджидаючи".
Тревожное чувство закралось в сердце Лизы, она боялась долее поддаться ему; ее проняла какая-то дрожь, это не могло быть от легкого, едва заметного морозца, она была окутана тепло.
- Пора домой,- тихо проговорила она своему спутнику,- отец будет беспокоиться.
Они поехали домой; когда ж вышли у крыльца домика на Пресне, Лиза сказала ему глубоко-задушевным голосом.
- Благодаря вам, я была более часа счастлива, и этим вам обязана.- Сурмин высадил ее из саней и поцеловал протянутую ему руку, которую уже никогда не мог назвать своею.
"Что ж сказала бы Левкоева, увидев нас в эту минуту",- подумал он.
Отуманенная всем, что испытала в этот вечер, Лиза еще раз поблагодарила его за удовольствие, ей доставленное, и, сказав отцу, что немного устала, удалилась в свою комнату.
Вслед затем простился и молодой человек с Михаилом Аполлоновичем. Ничего не было промолвлено о том, чего ожидал отец, ни слова не было произнесено и в следующие свидания их. Тони скоро выздоровела и посетила свою подругу. Разговорились о санном катанье.
- Выдался же такой прекрасный вечер,- сказала Лиза,- как будто Господь устроил его для нас. Посмотри, какая теперь оттепель и по улицам месиво.
Тони слушала ее с трепетным участием.
- А знаешь ли, душа моя, что в этот вечер Сурмин сделал мне предложение?
Тонкий румянец сбежал с лица Лориной, губы ее побелели.
- Что ж, ты отвечала? - спросила она дрожащим голосом.
- Решительно отказала ему.
- Ему?
Тони произнесла это слово, как будто ее подруга совершила святотатство.
- Да, ему.
- Такому милому, прекрасному человеку! Он имеет все, что может составить счастье женщины.
- Только не мое. Разве не говорила уж тебе, что я-то не могу составить его счастья. Я это ему тоже сказала. Обман в этом случае был бы с моей стороны преступлением. Такой умный, благородный, богатый молодой человек может устроить себе партию получше меня.
- Не о богатстве его речь, а о душевных достоинствах.
- Их оценит другая и отдаст ему вместе с рукою чистое сердце. Моя участь не такова.
- Странное, причудливое существо! - довершила этот разговор Тони.
Сурмин не был на представлении пьесы, в которой подвизалась бой-баба, но слышал, что ее осыпали рукоплесканиями за прекрасное, художественное исполнение ее роли. Чтобы она больше не тревожила его своими посещениями, он приказал слуге не принимать ее, если придет. Ранеевы были к ней так холодны, что она перестала их посещать и переехала на другую квартиру. Несмотря на сценическое свое торжество и хороший куш, полученный ею от театрального сбора, она была неспокойна, но не смела распускать, как бы ни хотела, нечистых вестей насчет Лизы, боясь мщения Сурмина, которого, знала она, словно было дело. В половине декабря он получил от матери следующую телеграмму. "Дядя твой умер скоропостижно, не сделав духовного завещания. Ты останешься его единственным наследником. Приезжай поскорее. Анастасия Сурмина". Он простился со своими друзьями, жившими в домике на Пресне и поспешил со своим адвокатом по Николаевской железной дороге к матери, оставив позади себя двух хорошеньких девушек и старика, его истинно по-своему любивших. Михаила Аполлоныч провожал его как сына своими благословениями. Казалось, квартира Ранеевых и комнаты Тони без него опустели. И ему самому было грустно расставаться с ними. Его сердце так стройно сжилось с ними, ему так отрадно было в их кружке, как будто для него не существовало другого мира, кроме того, который заключался в этом кружке и собственном его семействе. Старик, видимо, скучал, сделался нетерпеливым, раздражительным, чего с ним прежде никогда не бывало. Две подруги, каждая питая к отсутствующему разнородные чувства, находили особенное удовольствие говорить о нем и между тем посвящали нежные заботы свои дорогому для них старцу. Вторая дочка его в отсутствие родной, когда та ходила давать уроки, старалась всячески рассеять его мрачные мысли то увлекательною беседой, то чтением, иногда музыкой. Усердной, преданной, горячо любящей сиделкой была у него нередко Крошка Дорит. Правда, по временам успокаивали его письма от сына из Царства Польского. В них уведомлял, Володя, что здоров, ждет с нетерпением военных действий, что ему поручено полковое знамя и он этим гордится, что любим командиром полка, любим обществом офицеров и особенно дружен с братом Лориных. Несмотря однако ж, на эти успокоительные известия и нежные попечения кровного и названных членов его семейства, Ранеева тяготило какое-то смутное предчувствие, в котором он не мог дать себе отчета и от которого не в силах был избавиться. Сердце Лизы растравляло грустное, болезненное состояние ее отца. Нередко она почитала себя отчасти виновницей этой душевной тревоги.
- Я могла бы утешить, осчастливить его, если бы не отказала Сурмину. Слава Богу, он этого не знает, может быть, думает, что и сам Сурмин не делал мне предложения. Воротить прошедшего невозможно, я исполнила свой долг, к тому же... Тони любит его, я это заметила,- думала Лиза, и эта мысль несколько успокаивала ее совесть.
Общий любимец их писал из Приречья к Михаилу Аполлонычу, что "не забывает их среди приятной жизни в своем семействе и хлопот по наследству, заочно познакомил их с матерью и сестрами, которые, не видевши их, еще полюбили. Когда кончатся мои деловые заботы,- прибавлял он,- непременно привезу их в Москву, чтобы они сами могли оценить душевные качества, которыми жители дома на Пресне скрасили мою московскую жизнь и заменили мне мое кровное семейство".
При этом случае он посылал Ранееву несколько дорогих групп Vieux Saxe, доставшихся ему по наследству, с просьбою оставить себе те, которые ему более понравятся, а остальные распределить своим, чья память ему, отсутствующему, так дорога. Расстановка этих групп и выбор их рассеяли на время хандру старика. Он выбрал себе хорошенькую жницу. На плече ее был серп, за спиной в тростниковой корзине пригожий, улыбающийся ребенок, протягивающий ручонку к цветку на голове его матери.
- Теперь выбирайте сами, что вам по душе,- сказал Ранеев Лизе и Тоне,- да не обделите моего маленького скриба, Дашу.
Глаза Тони заискрились при виде красивого рыцаря с знаменем в руке.
- Знаешь ли, на кого он похож,- шепнула она своей подруге.
Лиза осмотрела фарфорового рыцаря.
- В самом деле необыкновенно похож,- сказала она,- такие же голубые, добродушные глаза, профиль, стан, волосы как он носит их. Настоящая статуэтка Сурмина!
Глаза и сердце Тони выбрали эту статуэтку, но она не смела просить ее, чтобы не обнаружить чувства, привлекавшего ее к ней.
- Возьми его себе,- сказала Лиза, заметившая, что ее подруге очень хотелось иметь рыцаря, потом, обратясь к отцу, спросила его:
- Неправда ли, папаша, этот рыцарь похож на Андрея Иваныча?
Старик своими подслеповатыми глазами осмотрел куклу и наконец сознался, что в ней действительно есть сходство с Сурминым.
- Кому же достанется? - спросил он.
- Тони желает его иметь,- отвечала Лиза.
- Кто же тебе это говорил? - перебила ее Тони, покраснев.
- Твои глаза, твое...- Лиза не договорила.
- Отдай его Тони,- произнес энергично Ранеев.- Она достойна владеть им.
Кукла была передана Тони, принявшей ее с нескрываемым удовольствием, она готова была ее расцеловать.
- А знаешь ли, папаша, что она неравнодушна к нему?
- Какой вздор городишь! - сказала Тони.
- Что ж тут удивительного,- заметил Ранеев.- Какая же девушка с чистым сердцем (на эти два слова он особенно сделал ударение), с умом, без глупых фантазий, видя его так часто, не оценит, помимо его привлекательной наружности, его ума, прекрасного, благородного характера, не полюбит его. Берите, берите моего рыцаря, душа моя, и дай Бог, чтобы сам оригинал принадлежал вам. Какую же куклу выберешь ты, Лиза?- прибавил он с иронией.
Лиза поняла из загадочных слов отца свой приговор. Смущенная, с растерзанным сердцем, она стояла перед ним, как преступница перед своим грозным судьей, глотала слезы, готовые хлынуть из глаз, но скрыла свое смущение и отвечала с твердостью:
- Ту, которую вы сами мне назначите.
Долго искал старик между группами, какую бы ему выбрать для дочери: то прикасался сильно дрожащей рукой к одной фигурке, то к другой, и ни на одной не остановился.
- Я вижу тут сестру милосердия,- проговорила Лиза,- дайте ее мне.
Отец пробежал по фарфоровым статуэткам сщуренными глазами, на которых дрожали слезы, нашел сестру милосердия в белом покрывале, прижавшую крест к груди, с обращенными к небу молящими глазами и передал дочери. Вместе с этим он горячо поцеловал Лизу в лоб, как бы желая вознаградить ее за жесткий и, быть может, незаслуженный укор.
Не забыли Даши. Ей выбрали мальчика, который положил руку на барашка и смотрел с восторженным благоговением на небо, будто видел в нем прекрасное видение. Остальные фигуры назначено поберечь для Володи.
Скоро наступил 63-й год, роковой для России, роковой для многих из сподвижников за ее честь и благосостояние ее. Революция была в разгаре, получались тревожные вести из Царства Польского. Наконец новая варфоломеевская ночь с 10 на 11 января, положившая вечное пятно на польское имя, в которую погибли столько мучеников свирепого фанатизма, сделалась известна из газет... Газеты, выписываемые Сурминым и отсылаемые по его распоряжению к Ранеевым, были пробегаемы сначала Лизой и Тони, потом читались Михаилу Аполлонычу. Разумеется, чтецы пропускали места, где выставлялись слишком резкие описания происшествий на театре революции, или искусной переделкой смягчали их, или переменяли местности, на которых они разыгрались. И потому известие о резне в ночь на 11 января миновало слуха и сердца Ранеева. Недели две, три, четыре, нет писем от Володи, нет писем от брата Лориных. Старик в мучительной тревоге, не менее тревожатся Лиза и ее подруга.
Они старались успокоить его и себя тем, что по смутному времени правильные сообщения невозможны, что почты останавливаются мятежниками; многие почтовые дворы разорены, войска беспрестанно передвигаются с места на место, вынужденные вести нападения бандитов в лесах, которыми так обильны польский край и смежные губернии. Когда же, где тут заниматься письмами, через кого посылать!
- Вот и в семействе, где даю уроки, есть сыновья, служащие в действующих войсках, и те не получают писем,- говорила Лиза.
- Так долго, так долго,- жаловался Ранеев,- это невыносимо. Впрочем, да будет воля Божья,- прибавлял он, успокаиваемый убеждениями близких его сердцу.
В таких колебаниях страха и упования на милосердие Божье прошел месяц. Наступил февраль. В одну полночь кто-то постучался в ворота домика на Пресне, дворовая собака сильно залаяла. Лиза первая услышала этот стук, потому что окна ее спальни были близко от ворот, встала с постели, надела туфельки и посмотрела в окно. Из него увидела она при свете фонаря, стоявшего у самых ворот, что полуночник был какой-то офицер в шинеле с блестящими погонами.
"Уж не Володя ли,- подумала она,- произведен, может статься", и сердце ее радостно забилось. Вслед за тем пришел дворник и, спросив позднего посетителя, впустил его во двор. Собака, так сердито прежде лаявшая, стала ласкаться около офицера, визжала, бросалась ему на грудь.
- А! Узнала, Барбоска,- сказал он, лаская собаку. "Барбоска так любила Володю",- подумала Лиза
и, если могла, готова была выпрыгнуть из окна, готова была закричать "Володя!" Но дворник и офицер пошли на заднее крыльцо, откуда был вход в мезонин Лориных. Сердце у нее упало. В мезонине послышались голоса, ускоренные шаги, суетня.
Ночным посетителем был поручик Лорин. Можно судить, как радостно было свидание братьев и сестер.
Лиза ждала, не будет ли письма от Володи - письма не было. Раздирающее душу предчувствие не дало ей сомкнуть глаз; всю ночь провела она в молитвах.
Поутру следующего дня Тони прислала просить ее к себе, и все для нее объяснилось. Лорин был изуродован мятежниками в роковую ночь на 11-е января, на его лице остался глубокий шрам, трех пальцев на одной руке недоставало. Володя пал под вилою злодея, но пал с честью, со славой, сохранив знамя полку. Все это рассказала Тони бедной своей подруге. Что чувствовала Лиза, услышав ужасную весть, можно себе вообразить! Но ей было теперь не до себя. Как передать эту громовую, убийственную весть отцу?
С начала прошедшей ночи старик заснул было часок, но, разбуженный каким-то страшным сновидением, уже не засыпал более. Он слышал суетню в мезонине, подумал, не случился ли там пожар, но успокоился, когда тревожные звуки улеглись. Утром позвал он к себе Лизу. Ее лицо страшно изменилось, это была тень прежней Лизы, ее глаза впали.
- Что с тобою случилось? - спросил отец, встревоженно смотря на нее.
- Приехал брат Лориных из Польши, ужасно изуродован.
- Не о нем же ты так беспокоилась, по-видимому, не спала целую ночь. Верно, худые вести о Володе?
- Да, друг мой, не совсем благоприятные, только не отчаянные. Он сильно ранен, но за жизнь его ручаются. Володя совершил великий подвиг, не дал врагу опозорить честь полка, сохранил ему знамя.
- Благодарю тебя, Господи,- сказал Ранеев, благоговейно перекрестясь.- Скажи мне всю правду. Он умер? По лицу твоему и голосу я вижу... Говори, теперь мне легче будет узнать эту ужасную весть.
Лиза пала перед ним на колени, целовала его руки, обливала их слезами.
- Крепись, мой друг... Господь послал нам жестокий удар. Володя отошел к матери моей.
- Он дал нам его, Он и взял,- произнес из глубины души Ранеев, и слезы заструились по бледным, исхудалым его щекам.- Я хочу слышать от самого Лорина подробности его смерти. Не тревожься за меня, я выслушаю их с сыновнею покорностью воле Всевластного. Пригласи ко мне молодого человека.
Явился поручик Лорин. Это был статный офицер; несмотря, что шрам несколько обезобразил его лицо, можно было проследить в чертах его большое сходство с его сестрой, его Тони; слегка замечалось, что он хромал.
Михайло Аполлоныч бросился обнимать его и, припав к его плечу, горько плакал.
- Теперь,- сказал он,- я готов с твердостью выслушать вас. Вы, конечно, были при последних минутах моего сына, расскажите все, что, как было с ним, не утаите от меня ничего.
Лиза, Тони и Даша уселись кругом рассказчика, впиваясь слухом и сердцем в каждое его слово.
- В январе,- начал поручик Лорин,- стояли мы в деревне, в штабе нашего полка, за несколько верст от Плоцка. Две неполные роты разместились по крестьянским хатам, я со взводом моим содержал караул на фольварке, саженей в ста от них. Остальные части полка расположились по окрестным деревням. Накануне ночи на 11-е января полковой командир наш поехал их осмотреть. Все кругом было спокойно, о шайках мятежников не было слуха. Да и время ли было им действовать в жестокие морозы. Таким безмятежным состоянием мы и пользовались, как бы в самое мирное время у себя, в своем отечестве. Ночь была метельная при слабом свете молодого месяца, да и тот по временам подернут был сетью облаков. Ни один огонек не мелькал в деревне, все спало глубоким сном. И я крепко заснул в отдаленной комнатке у пана эконома. В самую полночь, будто кто толкнул меня в бок; просыпаюсь. Только ветер по временам жалобно стонал в вековом сосновом лесу, который тянулся кругом на десяток верст, да вторил ему вой волков. Сверху сеял снег, снизу мела поземка, занося плетни около дворов и насыпая белые валы кругом скирд и ометов. По ближнему озеру, окованному льдом, снежные вихри, словно привидения в саванах, кружились или обгоняли друг друга. У казенного ящика расхаживал часовой и вблизи его ваш сын.
- Что ты не спишь, Володя? - спросил я его.- Надо вам сказать, мы жили с ним как добрые братья.- Сердце у меня что-то не на месте,- отвечал он,- сильно замирает, не до сна. Что за вздор! Не волков же бояться, да русалок-снежурок, что бегают по озеру.
Только что успел я это проговорить, как с дальнего конца деревни донеслись до нас какие-то дикие, нестройные звуки, вслед за тем вспыхнул огонек, потом другой, послышалась пальба из ружей. Вдруг прибегает к нам запыхавшись, с окровавленным лицом солдат и кричит:
- Братцы, поляки напали на нас врасплох, режут сонных, зажгли две хаты, наши спросонья отстреливаются из окон. Их тьма-тьмущая с косами, вилами и ножами.- С этими словами он грянул на снег. Послышались снова крики, усиливались и приближались к нам.
- Паша,- сказал мне ваш сын,- дело плохо.- Как бы спасти знамя и честь полка.
Надо вам сказать, за несколько дней перед тем мы говорили с ним об унтер-офицере Азовского мушкетерского полка Старичкове, который в аустерлицком деле спас на себе знамя полка. Умирая, он передал его своему товарищу. Эта мысль пришла ему теперь в голову, но, подумав немного, он ее оставил.
- Боюсь,- сказал он,- что неприятель, убив меня, пожалуй раскрошит, и таким образом знамя пропадет. Лучше снимем его с древка и спрячем в фундамент амбара, через продувное окошечко, а древко оставлю при себе. Будем сильно защищать его, чтобы обмануть мятежников.
Мы так и сделали, амбар был недалеко.
- Передай этот секрет,- сказал он,- нескольким унтер-офицерам и солдатам. Если что с тобой случится, так кто-нибудь укажет нашим. Буду убит, когда увидишь отца и сестру, скажи им, что в роковые минуты я думал о них и умер, как он мне завещал.
Мы обнялись, он встал у казенного ящика с древком от знамени, на котором надет был клеенчатый чехол. Я передал нескольким солдатам из моей команды о месте, где хранилось знамя, и зажег сигнальную ракету, чтобы батальоны нашего полка, стоявшие в окольных деревнях, узнали о нашем опасном положении. Стрельба стала редеть, видно, наши изнемогли, пламя разрослось и вдруг упало, послышался грохот разрушенных хат, и на месте огня встал густой дым столбом. Команда моя была в сборе, мы приготовились встретить мятежников. Огромная толпа их с усиленным гулом приближалась к нам. Позволив ей подойти на несколько десятков сажен, мы обдали ее дружным залпом. Она расстроилась было, но вскоре оправилась и стала отстреливаться. Потом помню только,- словно в безобразном кошмаре,- что мятежники хлынули на нас с косами, вилами и ножами. Я и несколько солдат отчаянно защищали вашего сына и казенный ящик. Я видел, как один поляк ударил в него вилами, другой выхватил у него из рук древко. Думали, что досталось им знамя. Восторженные клики огласили воздух. Володя пал в кругу распростертой около него геройской семьи солдат. В эту самую минуту ударили меня саблей по лицу, другой бросился на меня с ножом. Ухватился я за нож, почувствовал, что кровь льется из руки, и упал недалеко от вашего сына. Тут пырнули меня в ногу каким-то острым оружием. Что было потом, не знаю. Когда я пришел в себя, стало рассветать. Полковой лекарь перевязывал мне руку, фельдшер хлопотал около моей ноги, вокруг меня стояли офицеры. Я слышал, что полковой командир кричал:
- Где же знамя, Боже мой, где знамя? - Первая моя мысль была спросить об юнкере Ранееве.- Юнкер Ранеев убит,- сказали мне,- мы нашли тебя около него.
- Отнесите меня к амбару,- проговорил я. Меня приподняли и отнесли туда; я указал, где знамя и сказал, кто его сохранил. Полковой командир крестился, офицеры целовали руки вашего сына. Как хорош он был и мертвый! Улыбка не сходила с его губ, словно он радовался своему торжеству. Как любили мы нашего Володю! Его похоронили с большими почестями, его оплакали все - от командира до солдата. Имя Ранеева не умрет в полку.
Кончив свой рассказ, поручик Лорин уцелевшим обрубком кисти правой руки закрыл глаза, из которых лились слезы.
Ранеев пал на колени перед образом Спасителя и, крестясь, изнемогающим голосом произнес:
- Благодарю Тебя, Господи, что сподобил моего сына честной, славной кончины. Имя Ранеевых до сих пор безукоризненно.
Его приподняли и хотели довести до дивана, но он рукой дал знак, что сам дойдет и прилег на диван.
Следующие дни он казался спокойнее, беседовал часто.
Лорин дополнил рассказ о ночи на 11-е января.
- Вы не можете поверить, какие неистовства совершали злодеи над нашими солдатами, когда напали на них сонных. Живых потрошили, бросали в огонь, доканчивали зверски раненых; содравши с них кожу, вешали за ноги с ругательствами и хохотом. Только подоспевшие к нам по сигнальной ракете батальоны положили конец этим неистовствам, возможным разве у дикарей. Вот вам цивилизованный польско-христианский народ, каким величают его попы и ксендзы. Ожесточенные солдаты наши при виде изуродованных и сожженных своих товарищей, не давали врагам пардона, только немногие утекли в леса и болота. Казенный ящик с деньгами, еще не разграбленный, и древко от знамени были отбиты нашими.
Несмотря на то, что Михайло Аполлоныч крепился, удар, поразивший его, был так жесток, что он не мог его долго перенести. Силы его стали день ото дня слабеть, нить жизни, за которую он еще держался к земле, должна была скоро порваться. Он позвал к себе однажды дочь, велел ей сесть подле себя и, положив ее руку в свою, сказал:
- Единственное, милое, дорогое мое дитя, я желал бы передать тебе то, что у меня тяжело лежит на сердце. Может быть, то, что хочу тебе сказать, не удастся сказать в другое время.
Лиза начала было говорить в утешение его, но он на первых же словах ее остановил:
- Не прерывай меня, мой друг. Немного слов услышишь от меня, но выслушай их, как бы говорил тебе свое завещание умирающий отец.
- Свято исполню вашу волю,- отвечала с твердостью дочь.
- Об одном заклинаю тебя, не выходи после моей смерти за врага России. В противном случае не будет над тобою моего благословения с того света, ты потревожишь прах мой, прах матери и брата.
- Клянусь вам в этом прахом их,- произнесла Лиза, обратив слезящиеся глаза к образу Спасителя.- Неужели вы могли сомневаться в моих убеждениях?
- Верю, теперь мне будет легче умирать.
Он перекрестил дочь, крепко, крепко продержал ее в своих объятиях и, немного погодя, сказал:
- Напиши завтра к Сурмину, что я очень нездоров и желал бы его видеть,- прибавив,- если возможно. Я так люблю его. Он знает все тайны моей жизни. Кстати, напиши Зарницыной о нашей потере.
Лиза писала к Сурмину:
"Друг наш, Андрей Иваныч! Мой брат убит в Царстве Польском в ночь на 11-е января. Смерть его сильно потрясла моего дорогого старика. Он нездоров и желал бы очень вас видеть, если вам возможно.
Преданная вам всею душою Лизавета Ранеева".
Лиза, в постоянной переписке с Евгенией Сергеевной Зарницыной, не утаивала от нее ничего из своей сердечной жизни. На этот раз она в нескольких словах уведомляла ее только о смерти брата и болезни отца.
Какой-то купец стал похаживать к дворнику Лориных, вызывал его к воротам и выведывал, что делается у постояльцев, Ранеевых. Дворник был падок на денежную водку, а таинственный его собеседник умел задобрить его то полтинником, то четвертачком. В последнее время он узнал, что сын Ранеева убит в Польше и старик сильно хворает. Шнырял он однажды в вечерние сумерки около дома Лориных с мальчиком и увидел, что со двора вышли сначала трое молодых мужчин, из них один офицер, и вслед за ними выехали на извозчичьих санях две молодые женщины, а конфидент его собирался затворить ворота.
- Смотри,- шепотом сказал мальчику купец,- -помни, ты Владимир, Володя.
- Не сызнова учить урок,- отвечал тот. Купец подозвал к себе привратника.
- Кто это вышел из ворот? - спросил он.
- Хозяева молодые.
- А выехали в санях?
- Барышня Тонина Павлова с постоялкой, видно, прокатиться что ли вздумали.
- А что, старик Ранеев все еще болен?
- Плох, на ладан дышит.
- Кто ж из ваших дома?
- Дарья Павловна.
- Одна?
- Одна.
- Можно мне ее увидеть, поговорить, бумажку написать?
- Пошто нет. Коли бумажку написать, так все едино; барышня разумная, мал золотник да дорог. Настрочит тебе так, что и приказному нос утрет.
- Проведи меня к Дарье Павловне.
- Пожалуй, проведу. А что, это сынок твой?
- Сын.
И, передвигаясь дряхлыми ногами, словно на них были тяжелые гири, провел их дворник к Даше. Лохматая Барбоска злобно лаяла на пришедших, теребила их за фалды кафтанов, точно чуяла в них недобрых людей. Дворник сердито закричал на нее и пинком ноги угомонил ее злость.
Купец, вошедши в комнату Дарьи Павловны, благоговейно перекрестился на иконы, стоявшие в киоте.
Даша зорко посмотрела на него и спросила, что ему угодно.
- Вот, разлюбезная барышня, мне нужно по одному дельцу прошеньице в суд написать.
- Пожалуй, я это могу. О чем же дело?
- Ставил я разный товар в Белоруссию богатому еврею, да затягивает расплату, разные прижимки делает.
- Как имя еврея, какие гильдии, место жительства, какой товар, словесные при свидетелях или письменные сделки, и прочее, что я буду вас спрашивать. Все это напишу сначала начерно.
- Вот что, барышня, живет у вас барин, Михаила Аполлоныч Ранеев... мне знакомый, как был еще военным... хотел бы по этому делу с ним слово замолвить. Ум хорошо, а два лучше. Нельзя ли к нему?
И вынул купец красненькую бумажку и с тупым поклоном подал Даше.
- Не делав дела я не беру благодарности за него,- сказала она и отклонила рукой приношение.- А имя как ваше?
- Купец 3-й гильдии, из Динабурга, Матвей Петрович Жучок.
- Жучок из Динабурга!- воскликнула Даша. Она приложила руку ко лбу, желая вспомнить что-то, и стала пристально всматриваться в посетителя.
Живые, разгоревшиеся ее глаза, пронизывающие душу посетителя, ее слова, полуговором сказанные, как таинственные заклинания, нашептываемые над водою или огнем, смутили его.
- Серо-желтые с крапинами глаза, косые...- тревожно, но тихо произнесла Даша, всматриваясь в купца, будто полицейский сличал приметы подсудимого с его паспортом.- Нет, ты не Жучок,- вырвалось у нее наконец из груди,- а Киноваров, злодей Киноваров.
Киноваров-Жучок не ожидал нового свидетеля его преступлений, побледнев и затрясся, но вдруг в каком-то исступлении произнес:
- Коли вам это известно, я - Киноваров, злодей, погубивший Ранеева. Вяжите меня, ведите в тюрьму, делайте со мною, что хотите, только дайте мне видеться с Михайлой Аполлонычем. Пропадай моя голова, мне уж невмочь.
И бросился он на колени перед Дашей.
- Угрызения совести не дают мне покоя, бесы преследуют меня по ночам, днем лазутчики сторожат по заказу Сурмина.
- Сурмина нет в Москве.
- Он поручил своим сыщикам и без себя караулить меня, отсыпаюсь только деньгами.
- Встаньте,- сказала Даша,- не могу видеть вас в этом низком положении.
Киноваров встал.
- Так или сяк, я должен покончить со своими мучениями. Если вы знаете мое гнусное дело, так должны знать, что оно случилось очень давно. Погубить меня можно, но прошедшего для Михаилы Аполлоныча не воротишь.
- Не воротишь с того света и его жену, которую вы убили. Если б я могла...
Крошка Дорит не договорила. Гневно горели глаза ее, она, казалось, была готова вцепиться в грудь его.
- Меня сошлют в Сибирь, что ж из этого? Видите, это мой сын, одно утешение мне в жизни. Не погубите его. Помните слова Спасителя: "Иже аще приемлет сие отроча во имя мое, меня приемлет". Бросьте в нас после того камень и убейте нас обоих.
Перед словами Спасителя Даша смирилась, и гнев ее утих.
Горько плакал Киноваров.
- Я должен передать важную тайну Михаиле Аполлонычу; от нее зависит участь целого края. Знаю, уверен, что он не станет гнать меня, не захочет погубить этого отрока. Он сам имел сына.
- И потерял его,- грустно сказала Даша, покачав головой,- то был сын честного человека.
- Не вы, а Ранеев судья мой. Доставьте мне только случай увидеть его. больше ни о чем не прошу, предупредите обо мне. Он сжалится над этим безвинным мальчиком, а если нет, да будет воля Божья.
Даша задумалась, потом подняв головку, вдохновенная высоким чувством любви к ближнему и покорности воле Всевышнего Судьи, сказала твердым голосом:
- Во имя Господа я исполню вашу просьбу. Теперь у старика никого нет. Я пойду прежде к нему одна, а вы здесь меня подождите.
Даша сошла к Ранееву и со всеми предосторожностями, какие могла придумать ее умная головка и любящее сердце, рассказала ему о появлении Киноварова и все, что он говорил.
Ранеев спокойно выслушал ее.
- Я должен покончить со всем своим прошлым,- произнес он с чувством.- Не на свежей же могиле сына приносить жертвы мщения. Может быть, скоро предстану перед светлым ликом Вышнего Судьи. Повергну себя перед Ним и скажу ему: "Отче мой, отпусти мне долги мои, как я отпустил их должникам моим". Пускай придет. Да покараульте дочь мою и Тони. Потрудитесь, мой друг, передать им, что я занят с нужным человеком.
- Они, вероятно, не так скоро будут, хотели заехать в дом, где Лиза дает уроки,- сказала Даша и поспешила позвать Киноварова и мальчика, а сама удалилась в комнату Лизы.
Киноваров молча преклонил голову перед своим судьей; в косых, безжизненных глазах его, как и всегда, нельзя было ничего прочесть.
Ни одного слова в оскорбление его не произнес Ранеев; он стал говорить с ним, как с человеком, который никогда не сделал ему никакого зла.
- Это сын твой? - спросил он.
- Сын.
- Не похож на тебя, хорошенький мальчик, со светлыми, бойкими глазами.
- Весь в мать.
- Дай Бог. Как его зовут?
- Владимир.
- Так звали и моего, но того уж нет на свете. Сколько ему лет?
- Тринадцать.
- Во имя Господа, Искупителя нашего, прощаю тебя.
Ошеломленный таким внезапным великодушием, Киноваров не знал что сказать, хотел было броситься к ногам Ранеева, но, хорошо знакомый с его характером, стоял неподвижно, склонив низко голову и скрестив руки на груди.
Михаила Аполлоныч подозвал к себе мальчика и, положив ему руку на кудрявую головку, сказал:
- Не забудь, что буду тебе говорить, Володя. Какое злое искушение придет тебе на ум, помолись Спасителю, чтобы не допустил тебя совершить его. Помни, ни одно худое, бесчестное дело не проходит мимо очей всевидящего Бога. Если злодей и кажется счастлив, не верь этому: есть в душе его обличитель, который не, дает ему покоя. Не играй в карты, будь честен.
Мальчик смутился было, но вскоре оправился и произнес всхлипывая:
- Буду честен, не стану играть в карты.
- Видно, в мать. Сама она кормила его?
- Сама,- отвечал Киноваров,- дивная была женщина, хоть и простого рода.
- Была?
- Умерла лет пять тому назад; умирая говорила Володе то, что вы теперь ему сказали.
- Садитесь,- сказал Михаила Аполлоныч и указал Киноварову на стул возле себя,- а ты, Володя, Садись возле меня.