Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Чудаки, Страница 10

Крашевский Иосиф Игнатий - Чудаки


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

   С некоторого времени у меня гостит бедная женщина, пани Лацкая: женщине этой, как говорят, судьба была мачехой (обыкновенно на судьбу сваливают вину с собственных плеч). В молодости ее страстно полюбил человек с сильными страстями; она оттолкнула его, потому что он был беден. Она не могла перенести даже мысли о будущем, состоящем из лишений, жертв и тихого счастья! Бог наказал ее за это: тот, за которого она вышла для богатства, прокутил все, бросил ее, а что всего хуже или лучше (как ты рассудишь?), первая любовь к человеку, которого она оттолкнула, не потухла в ней до настоящего времени.
   Теперь она свободна, но отравленная жизнь ее тянется как длинный, знойный день, томительному жару которого нет конца: ничто ее не занимает, ничем она не интересуется, никого не ожидает. Нужно же случиться, чтобы первый ее обожатель жил около нас, по соседству с Румяной. Он сделался из отчаяния чудаком, живет в совершенной независимости; занятия его: охота, странствование по могилам старых полей сражений, по развалинам замков и кладбищ; он собирает древние обломки, смеется над людьми и ворчит...
   Я захотела видеть его непременно; Юрий, рассказывая мне о нем, расшевелил женское любопытство. Я не стыжусь общей нашей слабости; я поручила Юрию устроить это знакомство и выпросить позволения видеть какие-то подземелья, которые этот чудак избрал себе в жилище. Юрий видно, не мало трудился, чтобы удовлетворить мое желание. Однажды, в условное время, я ехала на пасеку с моей маленькой воспитанницей Юзей без пани Лацкой, и остановилась возле шалаша, чтобы отдохнуть. Пан Петр Дольский (это фамилия нашего чудака) хотел сначала убежать, но я остановила его несколькими словами; он посмотрел на меня, потом остался. В несколько секунд я успела завести с ним оживленный разговор* ободрить и выпросить обещание принять меня в городище, которое служит ему жилищем. Сверх ожидания мне удалось.
   - Но вы будете одни, с этим ребенком? - спросил он.
   - А если я буду не одна, и не с этой маленькой? - возразила я, думая о пани Лацкой, которую я хотела сблизить с ним.
   - Тогда я вас не приму, - сказал он спокойно.
   - Неужели вы до такой степени будете невежливы с дамами? - спросила я.
   - Зачем же мне быть вежливым с дамами, если я их не люблю? Это будет лицемерие.
   - От имени женщин я благодарю вас.
   - Есть исключения, - сказал он, улыбаясь.
   - К исключениям принадлежат всегда присутствующие лица. Я не хочу быть такого рода исключением.
   Ему стало досадно.
   - Я говорю искренно. Отчего вы не хотите принадлежать к исключению?
   - Я не считаю себя ни лучше, ни хуже других женщин, - ответила я. - Если вы меня принимаете, отчего же не хотите принять другую, которая приедет со мною и даже знакома с вами?
   - Тем хуже, что знакома! - прибавил он живо и посмотрел на Юрия, пожимая плечами. - Болтлив, как старая баба! Вы, вероятно, знаете мою историю, следовательно - нечего лгать перед вами. Вы хотите сблизить нас! К чему, зачем? Чтобы отнять даже воспоминание?
   - Нет, чтобы воскресить его.
   - Это невозможно: теперь она не та, только напоминает прежнюю.
   - А потому вы к ней равнодушны? - спросила я.
   - Она другая, похожая на прежнюю, и вместе та же: язык путается, и не может высказать мысли. Это она, но переменившаяся!
   - Потому что несчастна, - сказала я тихо.
   - Потому что виновата. Разве я счастлив? Я могу сказать, как мексиканский царек: разве я на розах? Увидев ее - что я выиграю?
   - Кто знает, может быть счастье, покой?
   - Спокойствие, потеряв аппетит, или хлеб - когда зубов нет, - молодое счастье в старые годы! Извините за простоту: я не привык к женщинам. Кроме того, у меня сердце выжжено, голова вскружилась, и этот бородатый бродяга, которого вы видите перед собою, даже во имя того, чем был прежде, не в состояния возбудить никакого участия.
   - Кто знает?
   - Зачем пробовать? Зачем вторично страдать? Я не хочу! Приезжайте одна с этой малюткой; я приму вас, и это не потому, чтобы я пленился вашей красотой, умом, находчивостью, но меня просил об этом Юрий; а я его, хотя он болтун, очень люблю, почти наравне с Кастором, моей легавой собакой; а это очень много!
   Юрий улыбнулся и поклонился, а я приняла выстреленную в упор невежливость без малейшего удивления и оскорбления.
   Я все еще настаивала, чтобы он принял меня с пани Лацкой, но Петр ушел в лес, ничего не ответив. Рассчитывая на обстоятельства, я решила завтра приехать на развалины замка с моей компаньонкой, не говоря ей ни слова, куда и к кому я везу ее. Юрий приехал за нами верхом, мы потянулись за ним в лес в кабриолете, а там пешком.
   Дольский сидел на своих валах и задумался; когда увидел нас и узнал, сначала он точно одеревенел, не трогался с места, впился только глазами в пани Лацкую, которая побледнела, как стена, и бормотала, облокотясь на меня:
   - Что это значит? Где мы? Кто это? Вернемся!
   Я не сводила глаз с пана Петра, который, казалось, боролся с самим собою; наконец собравшись с духом, он горько улыбнулся, сошел с своей зеленой скамьи и молча поклонился нам.
   Лацкая дрожала как осиновый лист, в глазах ее выражался неописанный испуг; первый раз я видела ее в таком состоянии. Дольский, как будто не зная ее, не говоря и не смотря на нее, медленно повел нас в свое подземелье. Вообрази себе пещеру старого замка, каких много в вашей древней Англии, убежище пустынника и археолога, украшенное со вкусом памятниками древности; кровать из сухих листьев, а над нею отгадай, пожалуйста? - женская перчатка!..
   Петр шел впереди, и, остановившись посреди комнаты, в которой жил, сказал с иронией:
   - Неправда ли, прекрасные дамы, как все это любопытно, как странно? Это гроб живого человека, что-то вроде сказок старой няни. Пред вами человек, который живет с мертвецами, потому что живые опротивели ему, человек, который отказался от света, и живым зарылся в землю, и все это потому, что одна женщина сказала ему: "Не хочу тебя - ты беден!" Право это очень любопытно! Такую жизнь я веду более десятка лет: как две капли воды, один день похож на другой, и час - на час. Я могу ручаться, что самое лучшее средство унять страдание - это испить чашу горя до самого дна, оставаясь глаз на глаз со своим страданием. А как от колыбели до могилы человеку нужны игрушки и куклы - и у меня есть своя игрушка - смерть. Все, что как я сгнило, умерло и рассыпалось в прах - я собираю и кладу возле себя. Я тоже мертвец, как все меня окружающее: мы постепенно добираемся до конца. Правда, прекрасные дамы, как это любопытно? - спросил он с горькой усмешкой.
   M-me Лацкая обмирала, опираясь на мою руку, однако не вырывалась более: ее притягивало какое-то жадное любопытство.
   - Все это, - продолжал Петр с возрастающим жаром, - очень странно, а всякая странность чем-нибудь да объясняется: или сумасшествием, или страданием, или глупостью. Знаете ли, что меня загнало сюда? Вы любопытны: извольте я вам скажу. Много лет тому назад, в сосновой и березовой роще стоял небольшой шляхетской дом; в нем жила прекрасная, молодая девушка, а вблизи жил юноша, который любил ее, и думал, безумец, что достаточно одной сильной любви, чтобы быть счастливым. Она немного любила его, как любят обыкновенно то, к чему не привыкли; но когда ему пришлось высказаться перед нею, она сказала ему: "Ты беден, я не могу быть твоей!"
   - Ведь правда? - спросил он мою спутницу.
   Пани Лацкая упала в обморок. Петр бросился к ней; мы вынесли ее на свежий воздух, брызнули на нее водой, и когда она пришла в себя, бедный скиталец стоял перед нею на коленях, целовал ее руки, называя сладкими и ласковыми именами молодости. Но это продолжалось не долго: после первых слов пани Лацкой опять овладел страх, а паном Петром - отчаяние.
   - Ради нарядов, - вскричал он, - ради мишурного убора убить счастье, которое не возвращается, потерять молодость, пожертвовать сердцем, погубить человека! Ах, у тебя никогда не было сердца в груди, - сказал он живо, - и если теперь страдаешь - ты заслужила это!
   Сказав это, он, по своему обыкновению, ушел в лес.
   Мы с Юрием привезли бледную и растроганную женщину в Румяную. Я очень жалела, что причинила ей столько страданий; но могла ли я ожидать такой развязки?
   Юрий говорил мне, что Петр, встретившись с ним на другой день, ужасно выбранил его и, как бешеный, бросился к нему.
   - Я был прежде счастлив, - кричал он, - теперь я должен уйти отсюда. Я должен в другом месте искать забвения, спокойствия, и, Бог знает, сыщу ли я его?
   С тех пор мы не видели его; Юрий говорит, что он отправился далеко странствовать. M-me Лацкая, сверх ожидания, на другой день возвратилась к своему равнодушию.
   В начале этого письма я говорила тебе, милая Фанни, что Юрий холоден и молчалив. Я опасаюсь, судя по умению его владеть собою, есть ли у него сердце, не был ли он слишком расточителен в своих чувствах? Но, с другой стороны, опасаясь подозрений, может ли он обнаруживать свои чувства? Я осуждаю его и в тоже время извиняю; я сама не знаю, чего хочу. Мой опекун уехал на некоторое время, чтобы отказаться от возложенной на него службы и от тяжбы с моим родственником-капитаном. Бедный человек! Вдобавок всех несчастий я и Юрий беспокоим его.
   Пиши ко мне, и верь, что я всегда та же.

Ирина.

  

XIX. Юрий к Эдмунду

  
   Вот почти год, как я в этой стороне; год целый мелькнул, как одна бальная ночь; хотя он и не был слишком весел, но зато полон треволнений и приключений.
   Год тому назад мог ли я предугадать, что будет со мною? Ты, верно, удивляешься, что я после длинных и частых писем, пишу теперь редко и мало: верь мне, я в этом не виноват. Чем больше контраста в нашем образе жизни, тем чаще я думаю о тебе, любезный Эдмунд. Но писать? О чем же мне писать? - Об однообразной жизни моей. Весна прошла, лето прошло, и золотистая осень настала, а ревнивая земля велит глядеть на себя и ухаживать за собою. В каждое время у тебя есть на что смотреть, что делать, о чем подумать; ты собираешь добычу вчерашнего труда, и тут же готовишься на завтра. Хозяйство - тяжелая вещь! У нас оно еще тяжелее, потому что должны отдать отчет перед совестью и законом за крестьян, которые нам одним принадлежат, и мы должны быть для них отцами. Посредники между нами и крестьянами - по большей части, люди, не имеющие совести и образования; они исполнители нашей воли; из усердия они часто преступают ее, не повинуются ей, или же портят крестьян ради своих выгод. Нельзя глаз отвести от них. й так ты видишь, что я не ленюсь и не могу лениться, пока избранные мною занятия интересуют меня. В течение этого года я могу сказать, что первый раз встретился глаз на глаз с природой: я видел весну и лето, которые прежде знал только по имени. Живя в соседстве с бесценнейшим чудаком паном Грабой, я постоянно прибегаю к нему за советами, пользуюсь его сообществом и влиянием, которое сильно действует на всех. Он усердно заботится обо мне, помогает с самоотвержением, на которое способно его доброе сердце. Действительно, он редкий человек, общество наше не поняло его, а потому судит о нем строго и несправедливо. Он мужественно переносит свои страдания, не падает духом и не волнует своей крови.
   Горько, что с такими качествами он не имеет ни одного друга, никого сочувствующего ему; а все напротив перетолковывают в дурную сторону его поступки и реформы. Молодежь и старики, мужчины и женщины смеются над ним, как над безумцем, как над дураком, сожалеют о нем, как о сумасшедшем и подозревают в лукавстве и лицемерии.
   - Ах, пан Граба! - кричат они с самодовольной улыбкой. - Эту чушь сделал пан Граба? Нет ничего удивительного!
   Есть такие, которые серьезно уверяли меня, что у него зайчики в голове, и что он не в здравом уме.
   - Откуда подобное убеждение? - спросил я.
   - Достаточно посмотреть, что он делает.
   - Что же он странного делает? - допрашивал я.
   - Во-первых, - говорил мне капитан, - что он не может ужиться с своею женой - ангелом терпения; а этого разве мало?
   - Знаете ли вы его жену?
   - Ведь она первая красавица нашего края, это ангел! Но он был так скуп и так странно с нею обращался, что она вынуждена была его оставить.
   - Но не чудила ли она?
   - Довольно посмотреть на нее - это просто ангел! Как она добра, как кротка, как прекрасна.
   - Что дальше? - спросил я.
   - Ну, например, как он обращается с крестьянами своего имения?
   - Разве худо?
   - Без толку. Народ должен знать дисциплину, а он распустил его до такой степени, что мужик не хочет снимать шапки.
   - О, это ужасно!
   - Проезжаешь ли мимо корчмы, они не встанут.
   - Это поразительно!
   - Он избалует их до такой степени, что наши крестьяне под конец тоже зазнаются. То школу устроил, то приют, то то, то се, всех названий не упомнить. Он их только портит.
   - Еще что? - спросил я.
   - Еще вот что, - прибавил капитан, - хорошо ли такому миллионеру быть скрягой? У него вы не найдете порядочного экипажа, ни ливреи, ни повара, как у других! Приедет ли кто к нему - подадут крупничек, столовое винцо, жиденькое, как водица, и больше ничего. Но на безделушки не жалеет денег, и разоряется.
   - Какие же это безделушки?
   - А вот, например, книжонки, картинки, ружья, старый хлам и другие глупости. Поверите ли, я слышал от достоверных людей, что за одну, вот этакую... картинку он заплатил, пустяки - триста червонцев!! Мне даже показывали эту штучку: ничего особенного, я не дал бы и трех грошей. Он ни в чем не имеет здравого смысла. А скучный, ай, ай! За тысячу верст нужно бежать! Начнете ли вы говорить с ним хоть о погоде, то из нее даже он извлекает нравоучение для вас. Мы все боимся его как огня, и бежим от него как от чумы.
   Вот каково мнение о человеке, который только один себя понимает, не прощает себе ни одной слабости и не забывает никакой обязанности.
   На одном вечере, когда приглашали меня к картам, и я отказался, говоря, что я отрекся от них, Самурский воскликнул, смеясь:
   - Сейчас видно, что вы сосед пана Грабы: это его уроки! Какое безрассудство отречься от карт! Ха, ха! Эх, не стоит и говорить. Как можно отделяться от общества и хотеть быть умнее других? Я не говорю проиграться, но так, ради развлечения, играть.
   - Скажите мне, пожалуйста, какая польза в игре?
   - Развлечение, и этого довольно, чтобы убить время.
   - Разве вас время в нашем обществе до такой степени обременяет, что вы хотите, как можно скорее, от него избавиться? Кто тяготится жизнью, чтобы убивать ее? Надоела ли она вам и вы хотите избавиться от нее хоть картами?
   - Я знаю, что вы меня переговорите; но правда-правдой: ведь весь свет играет, и без карт люди не могут обойтись. Это невинная, небольшая игра.
   - Но от нее доходят до большой.
   Пан Самурский не хотел слушать меня и сел за свой несчастный преферанс. Надо мною смеются теперь, как над учеником пана Грабы; пускай смеются. Я ввел у себя по посессии все улучшения, которые позаимствовал у Грабы; после минутного недоверия народ охотно принял их и теперь благодарен мне. Большая разница между снисхождением и справедливостью. Не следует снисходить злу, и я этого не делаю, потому что этим я поощрял бы его, и я спокойно засыпаю, чувствуя, что совесть моя чиста.
   Не правда ли, дорогой Эдмунд, что этот год очень переменил меня: мысли и слова, которые ты читаешь в моих письмах, недавно были мне самому непонятны. Я не понимал их значения; жил, как жилось, расходуя жизнь на развлечения; теперь я мыслю, тружусь и, страдая, я счастливее прежнего.
   Ты будешь смеяться, старый ветреник! Смейся, но не сожалей обо мне. Вообрази себе, что даже Стась, этот образец городского слуги, лентяй, картежник, при мне уже очень переменился; все его пороки слились в одну сильную безвредную страсть - охоту. Как меня, так и его ты не узнал бы. Он носит лисью шубейку, как Мальцовский, козловые сапоги, и хотя все еще прямо держится и чисто одевается, но лицо его переменилось и приняло более мужественное выражение: он загорел, огрубел, пьет водку, ест колбасу и не скучает по Сасской кемпе {Место гулянья близ Варшавы.}. Даже начинает понимать, что лакированные сапоги не нужны для счастья и что без них можно быть честным человеком.
   - Не хочешь ли возвратиться в Варшаву? - спросил я его.
   - Успеем еще возвратиться, барин, но теперь мне не к спеху: вот, как-то я освоился с этой жизнью.
   - Помнишь ли, как тебе было невтерпеж, как ты хотел бежать отсюда?
   - Теперь другое дело, барин, мы на своем хозяйстве, и охота здесь хороша.
   Я улыбнулся. Станислав уже привился на этой земле, а еще удивительнее, что он стал серьезнее: он понемногу подражает мне. Это хорошо; двойная польза из этой реформы; даже те, которые не хотят, - идут за нами, как Панурговы овцы. Слава Богу!
   Несмотря на убедительные просьбы конюшего, Ирина никуда не уехала. Лето просидела в деревне, и кажется, осенью и зимой тоже не собирается в город, потому что нисколько об нем не скучает. Я бываю в Румяной, мы все еще на одной ступени, - хорошие друзья, и больше ничего. О том, что в сердце происходит - я не пишу: кто об этом пишет?
   Всякий день, всякий час у меня усиливается желание быть с нею; я не знаю, перенес ли бы я разлуку? Однако ж, несмотря на эти чувства, которые волнуют мою грудь, я не могу ни слова промолвить! Она богата, я беден! Я буду молчать, пускай только не прогоняют меня.
   Мой дед уже более снисходителен ко мне. Странно, как этот человек все знает, что у меня делается, точно, невидимкой следом ходит за мною. Впрочем, мы редко видимся, но по разговору я узнаю, что ему известен каждый мой шаг. Неужели у меня есть домашний шпион? Недавно мне пришлось платить часть денег за посессию по уговору; я еще не распродавал запасов, и признаться, мне трудно было бы расплатиться, если бы я не был уверен, что добрейший Граба поможет мне. Когда я именно собирался к нему, приехал дед и после короткой беседы сказал: я привез тебе денег.
   - Денег? - спросил я.
   - Ведь тебе нужно заплатить за посессию, а я слышал, что ты еще не распродавал продуктов, потому что июнь обманул тебя?
   - Это правда, - ответил я, - но я имею возможность...
   - Сделать заем! Ну, так займи у меня.
   - Нет, дорогой пан конюший; я вам очень благодарен, но...
   - Все еще прежние церемонии?
   - Да, иначе нельзя, - возразил я.
   Он посмотрел на меня и более не настаивал.
   - У кого же ты займешь? - спросил он.
   - У пана Грабы.
   - Так ты предпочитаешь занять у него, нежели у меня - твоего деда?
   - Он не заподозрит меня в выпрашивании милостыни.
   - Эх, не делай этих глупых отговорок. Зачем, прошу тебя, портить кровь старику?
   Я замолчал; он ходил по комнате.
   - Ведь почти год, как ты с нами? - спросил он.
   - Да, иначе нельзя, - возразил я.
   - Ну, а в город поедешь?
   - Зачем мне ехать? Нет интереса.
   - Да так, немного повеселиться?
   - Теперь это мне не по вкусу.
   - Смотрите, какой философ!
   И все он ходил и ворчал что-то под нос; в промежутках только я слышал:
   - Черт его знает! Черт его знает!
   Из разговора я узнал от конюшего, что он отлично высчитал, сколько раз я был в Румяной, и как долго там сидел.
   - Откуда вы имеете эти известия? - спросил я.
   - Откуда? Разве соседи не знают, кто где сидит?
   - Отчего же я не знаю, что делается в доме пана конюшего?
   - У тебя другое в голове.
   - То что и у вас - хозяйство.
   - Эге! Здорово живешь! Зачем лгать? Старого воробья на мякине не надуешь!
   - В чем же вы можете меня обвинять? В делании фальшивых ассигнаций?
   Он пожал плечами и замолчал, потом сказал, садясь:
   - Вот столько уже времени здесь живешь, а с родными не познакомился.
   - С какими родными?
   - С бедными Суминами из Замалинного.
   - Да, я виноват, - ответил я, - но я исправлю ошибку и поеду к ним.
   - Ну, так поезжай со мною!
   - С большим удовольствием.
   - Я скажу тебе под секретом, - прибавил он, моргая глазами и всматриваясь в меня, какое впечатление на меня произведут его слова, - они добрые люди, но чрезвычайно бедны, и столько их, как зернышек в маковице. Люди меня осуждают за то, что я хочу записать свое имение или моей воспитаннице, или тебе.
   - Я никакой записи не приму, - ответил я ему решительным тоном.
   - Ну, я это знаю, - говорил он, - ты не примешь, а панне Ирине нечего подбавлять, у нее своего достаточно! Гм?
   - Разумеется, - ответил я, - бедным оно нужнее, чем ей!
   - И ты с этим согласен? - спросил он.
   - О, я вполне одобряю мысль пана конюшего.
   - Хи, хи! Тебе кажется, что дед банкрот, потому что в истертом сюртуке ходит. Ну! А Тужегорщина, пускай говорят, что хотят - это золотое яблоко, любезнейший, в особенности для хорошего хозяина; да вытряси карманы и капиталишки найдутся, и на двух великопольских имениях я имею кое-что, да и наличными найдется, а скирды и хлебные магазины стоят тоже не малый грош.
   Я равнодушно слушал эти вычисления и перебил старика словами:
   - Верю, верю, зачем считать? Много ли, мало ли, лучше отдать беднейшим и более нуждающимся.
   - Итак ты поедешь к ним?
   - С величайшим удовольствием.
   На другой день вместе с паном конюшим мы собрались за несколько миль от Тужей-Горы в Замалинное; по дороге, как догадываешься, мы охотились, потому что старик без ружья и собаки ни шагу не сделает. Я должен описать тебе этот бедный дом, чтобы дополнить физиологические очерки этого края. Замалинное, это небольшая деревушка ближе к Волыни; с одной стороны она примыкает к полесским лесам, с другой к украинским полям.
   Говоря об имениях, помещики обыкновенно выражаются: "Это золотое яблоко"; здесь всякое имение, сколько-нибудь хорошее, должно непременно так называться; но деревню, в которой три владельца, называют "мелочью". У бедных же Суминов было всего только три или четыре хаты. Старый их дом стоит среди деревни, окруженный высоким забором, как в те времена, когда из-за ограды стреляли в татар, с огромными воротами, крытыми соломой, и с всегда запертой калиткой. Перед ним небольшой двор, усаженный сиренью, далее фруктовый сад, в котором широко разрослись яблони и старые грушевые деревья. Около конюшни колодезь, и тут же, на глазах, все хозяйство.
   По старопольскому и старосветскому обычаю, хотя и по моде, здесь висят на кольях от забора лоханки, маслобойки, у порога лежат дойники, ночвы; холст растянут на узкой косе луга, а гусь с гусятами, индюшки, куры и утки смело ходят между крыльцом, конюшней и флигелем, имеющим вид мужичьей избы. Везде видна трудолюбивая бедность.
   Чуть нас заметили в воротах, как белые фигурки с крыльца вскочили в дом, а из дому еще в большем количестве опять на крыльцо. В дверях раздался крик: "Пан конюший, пан конюший!", и люди из пекарни, из конюшни высунули головы, чтобы увидеть редкого и дорогого гостя.
   Мы остановились у крыльца, где уже успела собраться вся семья, кроме тех, которые были в поле заняты работами или надзором за работой. Бедная семья всегда многочисленна: Бог посылает ей то богатство, которому часто завидуют люди, живущие под золочеными крышами.
   Впереди стояла толстая старушка, мать пана Сумина, рожденная Завиская, по имени Тереза. На ней был ситцевый капот и белый коленкоровый чепчик с широкими желтыми лентами. Ее доброе и веселое лицо обличало наклонность к болтливости. За ней невестка, женщина средних лет, недурная собою, но немного бледная и худощавая, - тоже в капоте, но без чепчика, и с маленьким ребенком на руках. Двое ребятишек немного постарше держались за ее платье; две молодые девушки выглядывали через двери, а два мальчика в школьных мундирчиках ожидали у столба, краснея, как яблоки, в ожидании целования руки пана конюшего. Всех я насчитал семь; но старшие девочки, да еще одна, которой я прежде не посчитал, были сестры пана Яна Сумина и дочери старой пани Терезы. Все с криком бросились к нам, но немного сконфузились, заметив незнакомого. Наконец, когда они узнали, что я тоже Сумин, их родственник, приехавший нарочно познакомиться с ними, то сейчас бросились целовать меня - меньшие в руки, а старшие в лицо. Старушка, не зная какими словами приветствовать меня, с улыбкой только кланялась, никак не предполагая, что я поцелую ей руку; но когда я это сделал - она обняла меня, как сына! О, как приятен материнский поцелуй!
   Самого хозяина и главы семейства не было дома; он пошел в поле к сеятелям. За ним послали девочку, пасущую гусей, чем воспользовавшись, целое стадо вошло в сени и гоготало; один гусь смелее других заглядывал даже в комнату.
   Нас усадили на самом удобном и почетном месте. Весь дом зашевелился. Ты не имеешь понятия о внутреннем устройстве шляхетского дома, и потому я тебе опишу его, тем более, что теперь идет дождь - нет нужды ехать в поле. Первая тесная комната называется гостиной (но она заменяет собою и другие). Ты не найдешь здесь мягкой мебели, развешенных занавесей и паркета, на который ступить страшно - этой мертвой физиономии зала, приводящей в дрожь и делающей такое грустное впечатление, как вход в подземелье. Напротив, здесь кипит жизнь; тут расставлена мебель, там брошена работа, далее платочек на диване, и выдвинут ящик в столе; веретено старушки перед креслом, обложенным подушками, детская люлька, которую старшие дети сейчас же вынесли, занимала тоже уютный уголок; и работы девушек были спрятаны при нас. Бедная и старая мебель - памятник древности, с которою связаны воспоминания, - мы привыкли к ней, живя среди этой немой свидетельницы наших слез. - На камине часы, по стенам портреты матрон с книжками и четками в руках; подбритые чуприны стариков и генеалогическое дерево, вырастающее из утробы рыцаря. Старушка сейчас указала мне на нем веточку и листик с именем моего деда. Рядом с гостиной - комната, в которой живет бабушка с внучками, а далее комната самих хозяев; с ними маленькие дети; напротив - горница для трех барышень, а возле них - комната для мальчиков: вот весь дом. Из комнаты хозяев идет стеклянный вход в сад, чтобы, по крайней мере, летом не ходить через комнату бабушки. При этой бедности свободно и весело, и видно, что хотя Бог не сыплет золотом, но Его святое благословение почило над бедным домом. Мне все здесь понравилось: и веселая, болтливая бабушка, и сама хозяйка, немного грустная, болезненная, но чрезвычайно гостеприимная, радушная ко всем, и девочки, поминутно краснеющие, как свежие яблочки, смелые и наивные, и гимназисты, бойко смотрящие в глаза, проворные, игривые. Сначала нас называли не иначе как панами, но конюший и я протестовали против этого, и просияла радость, когда "дедушка и братец" послышались в семье.
   Наконец, в комнату вошел пан Сумин, загоревший, усталый, весь в поту; почти к ногам поклонился деду, сзывал людей, просил жену и мать хорошо принимать дорогих гостей. Он был средних лет мужчина, видно, что не ленив, с открытым лицом, с голубыми глазами и светлорусыми усами, которые при загоревших щеках казались белы, как лен. Мы поцеловались, как братья. Сейчас завязался разговор, но о чем? - Об их хозяйстве, и об их жизни: о чем же другом говорить им? Бабушка хвастала своими внучками и дочерьми; отец велел гимназистам декламировать стихи, нам были показаны вышиванья девушек по канве и зубы самого младшего ребенка. Володя настаивал, чтобы непременно с ним пойти в сад посмотреть груши и качели. За нами целой вереницей потянулись и прочие дети.
   Их беззаботная веселость рассеяла мою грусть - я резвился с ними, как мальчик. Мы кругом обегали садик; мне показали березу Иоанны, грушу Володи, вишню Юзи, цветы Юлии и Елены и самодельные игрушки мальчиков. Рассмотрев все это, мы вернулись в комнаты, где уже накрывали столы, отворяли комоды, стирали пыль с парадных чашек; блестящий самовар кипел, и кофе варилось на камине для пана конюшего. Бабушка, в веселом расположении духа, смеялась без умолку, рассказывая что-то пану конюшему. Пан Сумин перебивал ее, рассказывая о своих хлопотах по хозяйству.
   Я пришел в то время, как он рассказывал, что выдавал по две мерки ячменя, а пани Тереза припоминала конюшему, что она старше его пятью годами.
   Не нужно было слуг, чтобы подавать разные разности - дети сами суетились, били, проливали второпях; но нельзя было лишить их удовольствия прислуживать гостям.
   Я представляю маленький образчик разговора.
   - Кажется вы, брат, взяли в посессию Западлиски?
   - Да, скоро год будет.
   Пани Тереза. Западлиски! Подождите, они теперь принадлежат Дольским. Я знаю, их два брата; прежде они были бедны: младший где-то пропал в полку, а старший женился на Бадыльской, кажется из графского рода. Взял за женою имение, потому что она была единственная дочь, в родстве с Пржиемскими; это был прекрасный древний род, но сошел на женскую линию. Я даже помню...
   Пан Сумин. Как идет ваше хозяйство?
   Я. Обыкновенно, как у нового хозяина: приезжайте, брат, сами увидите, и посоветуете мне в чем-нибудь.
   Пан Сумин. С большим удовольствием могу служить брату.
   Конюший. К нему стоит на охоту ехать: лес просто диво.
   Пан Сумин. Брат охотник?
   Я. Если бы было время, но хозяйство...
   Пан Сумин. О, и я тоже! И еще вдобавок дети, редко соберешься на охоту; впрочем, не без того, чтобы не поехать.
   Пани Сумина. Не жалуйся, любезный, ты охотишься довольно часто.
   Конюший. Разве это много, несколько часов в неделю, и то урывками - даже труда не стоит.
   Пани Сумина. Пан конюший, слышно, каждый день охотится?
   Конюший. Что прикажете делать старому лентяю? Вот шатаюсь по лесам, да гоняюсь за дичью. Ну, и ко мне приезжайте, пан Ян.
   Пан Ян. Когда бы мне закончить посевы, да хлопцев отвести в школу.
   Конюший. Ну, вот, это не скоро будет! Как же то ваши хлопцы учатся в школе?
   Пан Ян. Старший перешел с похвальным листом, благодаря Бога, а младший если бы не болел, то взял бы такую же награду, не правда ли? - Мальчик покраснел, спрятался в уголок и с улыбкой смотрел на мать.
   Пани Сумина. Бог не дал здоровья ни мне, ни детям моим, - это одно только мое желание; несмотря что они румяны, однако, нежны, как барские дети. Мой Володя немного здоровее, но я еще более боюсь за него, потому что таким точно был и другой, пока не получил лихорадки, которая изнурила его так, что он до сих пор не может поправиться.
   - Ох, не жалуйтесь, пани Янова, - перебила ее старушка, которой надоело молчать. - Когда вырастут, соберутся с силами. Помните ли, пан конюший, мою молодость? Уже не мало лет прошло, это было еще за Понятовского. Благодаря Бога, я теперь довольно полна, а бывало покойница моя мать, Кунигунда из Драбских, всегда полагала, что я не выросту, до такой степени я была худа. Однажды сам князь Сапега, будучи в доме моих родителей...
   Подали кофе. Кто бросился разливать, кто подавать, кто кормить, тот сахару добавлял, другой превозносил сухарики. Дети положили на стол ручонки, оперлись подбородками о его края и с детским любопытством смотрели на разные лакомства, но не наскучали, хотя сухарики им не давали покоя.
   Чем только нас не угощали: и грушами, и яблоками, кофе, чаем, медом, орехами, булочками, сухариками, крендельками и разным пирожным; словом все, что только было в доме, выложили на стол, и всего нужно было попробовать. Грушу привил сам хозяин, отводни яблони привезла пани Янова, орехи в Замалинном имели особенный вкус, мед был лучше липца. Мы ели с аппетитом, чему хозяева были очень рады. Среди веселой беседы незаметно, как прошло время. Настали сумерки и все наперебой просили нас остаться ночевать; но конюший, сказав каждому приятное слово, раздав детям гостинцы и пану Яну тоже что-то в руку, собрался ехать домой. Все провели нас на крыльцо, усадили в экипаж и стояли, пока мы не исчезли из глаз. Я с искренним чувством простился с этой доброй семьей. Другой заметил бы здесь много смешного; но не смешны ли мы тоже в своем роде? В наше время честные, откровенные и гостеприимные люди - редкость. Я восхищался привязанностью матери, трудолюбием отца, которым он содержит всю семью; в бабушке я уважал христианскую беззаботность и спокойствие духа среди бедности. Даже дети увлекали меня своей наивностью и простотой.
   Мы уже были за воротами, когда к ним подъехал какой-то всадник; я не мог его узнать, мне показалось, будто это был Ян Граба; но что ему здесь делать? Конюший говорил, что он его хорошо заметил и что он ему поклонился.
   Будет с тебя на сегодняшний день. Прощай,

твой Юрий.

  

XX. Эдмунд к Юрию

  
   Вчера мы были у Мари на большом званом обеде, который давал Станислав N. Был разговор о тебе; мы пили за твое здоровье. Воспоминание о тебе и последнее письмо преодолели мою лень - я сел писать. Бедный мой поселянин, несчастный Цинцинат! Вскоре мы будем воспевать тебя в акафистах: "Преподобный Сумин, моли Бога о нас!" Что с тобой сделалось! Я со страхом смотрю на тебя с тех пор, как ты облекся в мантию философа-хозяина и превратился в добродетельного человека. Боюсь за себя, чтобы и со мной не случилось такой беды. Боже, и я скучал бы, как ты! Ну, признайся, наконец, любезный, положа руку на сердце, ведь ты ужасно скучаешь, только, сжав зубы, не хочешь признаться. Нет, со мной этого не будет - я не дурак! Теперь ни за что не поеду в деревню: она точно смола, дотронься только до нее - прилипнешь. Я люблю город, в нем я живу как рыба в воде. Преподобный мученик Сумин, ты мне уже надоел своею моралью, своими физиологическими картинами, и ребяческой наивностью. Ты цветешь осенью, любезный! Пиши ко мне о чем-нибудь другом. Ты сам, твой Граба, конюший, пан Петр просто сумасшедшие; пани Лацкая какая-то замерзшая героиня; вся вереница твоих полесчан просто костью в горле стоит у меня.
   Расскажи какую-нибудь другую новость. Кончай скорее с своей Ириной, с которой вы вместе напоминаете баснословную историю Колеандра с Леонильдой: смотрите друг на друга и не можете сказать того, что вы прекрасно знаете. В девятнадцатом ли это столетии! Сколько мне помнится - ты ее страстно любишь, зачем же медлить? Разве хочешь, чтобы она досталась другому? Это непременно наступит, если ты будешь откладывать. Женись, приезжай в Варшаву и брось твое несносное Полесье. Этот совет дает тебе искреннейший друг

Эдмунд.

   P. S. Я писал в дурном расположении духа - проигравшись, и был несовсем здоров: обед у Мари повредил мне. Извини, мне лень переписывать письмо, пиши, о чем хочешь, только пиши - твои письма нужны мне, я привык к ним; после обеда я сажусь в кресло и, читая их, засыпаю. Они не вредят моему пищеварению. Пиши о чем-нибудь и женись, если можешь. - Dixi.
  

XXI. Юрий к Эдмунду

  
   Вчера я был в Румяной; застал одну только m-me Лацкую у камина, молчаливую и скучную, как всегда. Я спросил об Ирине, она ответила, что Ирина нездорова.
   - Нездорова? Лежит в кровати?
   - Нет, она не лежит, но у нее болит голова и нервное расстройство (причем, она пожала плечами). Впрочем, я не знаю, что с нею.
   - Но нет никакой опасности?
   - О, нет! Ей только нездоровится.
   Вдруг растворилась дверь и вошла Ирина. Она действительно была расстроена и краснее обыкновенного; грусть пробивалась на ее прекрасном лице.
   - Вы больны? - спросил я. - Я не хочу вас беспокоить: здравствуйте и прощайте.
   - О, нет, я вас прошу остаться m-r Georges. Я только чувствую слабость и усталость; впрочем, мне ничего.
   Мы сели; m-me Лацкая взяла книжку, которую она прежде читала, прошлась по комнате, незаметно улыбаясь, и ушла.
   Сначала разговор был общий: меня спросили о Грабе, о конюшем, даже о капитане; опершись на спинку кресел, Ирина имела изнуренный и страдальческий вид. Я вторично хотел проститься, но она опять удержала меня.
   - Вы мне нужны, - сказала она, - разве вы этого не видите?
   - Как опахало от мух - опахало от скуки.
   - Кто ж скучает? - спросила она. - Вы можете думать, что хотите.
   Она пожала плечами.
   - Вот уже год, как мы знакомы, а вы, как вижу, вовсе еще не знаете и не понимаете меня.
   Я молчал.
   - Видите, - сказала она, наклоняясь, чтобы поднять книгу, - вы мне нужнее, нежели сами предполагаете. Эта книга - это письма Якова Ортиса. Я вас прошу почитать мне ее.
   - Такую грустную книгу!
   - Как я - будет кстати.
   - Вы грустны?
   - Какой вопрос! Никто не хочет понять меня; бывают иногда минуты, что я сама себе не доверяю. Ну, читайте, пожалуйста.
   Я начал. Не знаю, читал ли ты письма Якова Ортиса. Ирина остановилась на письме 29-го апреля, и я должен был начать от слов, которые странно изображали мое настоящее положение.
   "Vicino a lei sono, si piena délia esistenza..."
   (Я близок к ней - столь полной жизни).
   Я прочел до места, в котором Ортис изображает себя и ее:
   "La pazza figura ch'io ho quand'ella siede lavorando, ed io leggo!"
   Ирина именно тогда взяла работу, мы посмотрели друг на друга; она грустно улыбнулась, я продолжал читать:
   "Я переведу тебе то, что мы читали, ты знаешь итальянский язык по одним либретто."
   "Какой у меня забавный вид, когда она сидит и работает, а я читаю". Перебиваю свое чтение за каждым словом, а она "читайте далее"; я возвращаюсь к чтению, но, не закончив двух страниц, читаю все скорее, и кончаю одним невнятным бормотаньем: - "Тереза сердится".
   - Вы, в самом деле, читаете так скоро и невнятно, как Ортис, - перебила Ирина, - хотя перед вами сидит не Тереза.
   - Прикажете читать тише? - спросил я.
   - Да, тише. Ах, какой вы скучный с своей покорностью. Читайте, как хотите.
   Я продолжал читать; но далее следовали картины, полные чувств, которые при ней воспламеняли меня.
   Опасно читать любимой женщине книгу, в которой изображается душевная борьба, и ты не смеешь сказать ей об этом: губы, глаза, голос поминутно обличают твое внутреннее состояние. Мы прочли историю Лореты и остановились на 14 мае. Я прежде еще читал письма Якова Ортиса, и потому не хотел продолжать дальше.
   - Вы первый раз читаете эту книгу? - спросил я.
   - Первый.
   Я хотел как-нибудь вывернуться от письма 14 мая, но не было возможности; нечего делать - нужно было продолжать. Слова любви на сладкозвучном, приятном и певучем языке, полные нежного чувства, сильно подействовали на мое сердце, я с трудом удерживал собственные мысли, которые чуть не сорвались у меня с языка, и читал:
   "Si Lorenzo odilo! La mia bocca e umida ancora di un baccio di Teresa..."
   (Если бы Лоренцо мог это слышать? Мои уста еще влажны от поцелуя Терезы).
   Ирина склонила голову к работе; я перескочил к другому письму того же числа.
   "О quante volte ho ripigliata la penna, e non ho potuto continuare..."
   (О

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 419 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа