, высятся светлыми колоннами и теряются там, наверху, в тумане и дыме земного мрака.
Посередине тротуара плиты на значительном протяжении встречают падающий снег смягченным матовым светом, пробивающимся снизу сквозь толстые стеклянные чечевицы; свет этот быстро и беспрерывно вибрирует. Вибрацию эту производят тени, отбрасываемые спицами огромного махового колеса. Там, внизу под домами, пульсирует машина, питаемая угольным костром. Эта машина - бьющееся сердце, гонящее в город искусственный дневной свет по медным жилам, проложенным под обледеневшими плитами улиц. Свет дуговых фонарей над головами всех этих суетящихся людей дрожит почти незаметно в такт мельканию колеса. Это колесо - новый чудесный цветок папоротникова леса.
Дренг вздрогнул от холода и прилива энергии. Искра погасла, и он опять очутился в темноте с огнивом в своих могучих руках. Он был как-то ошеломлен и сидел, погруженный в состояние мучительного и блаженного оцепенения, не осознавая ни мира, ни себя самого. И он не вынес этого состояния. Он снова высек огонь.
Мгновение:
Теперь он перенесся всего на полстолетия вперед: Дренг был уже древним стариком, а его потомки, населившие Ледник, составляли целый народец, сильную закаленную породу со смешанными чертами Моа и самого Дренга. Моа не было уже в живых, но нечего было бояться, что ее привычки исчезнут, - род продолжал развивать их. Да, Дренг состарился; душа его уже не охватывала весь мир, а ограничивалась одной узкой сферой его сморщенного одеревеневшего тела. Время шло... И однажды он вдруг затосковал и спустился в каменное жилище, которое устроил для себя и своего огнива и куда никто не смел следовать за ним. Он завалил за собой вход тяжелым камнем, и сыновья, и внуки, стоявшие вокруг в благоговейном молчании, слышали, как старец ворочался и пыхтел там, словно медведь, собирающийся залечь в своей берлоге на зиму. Потом они услыхали под землей гудение его голоса:
Рано бури жизни
Вкус мне дали к простоте;
Под землей глубоко -
Ждет усталого приют.
Прошел день, прошла и ночь, а Дренг не выходил, и люди не осмеливались спуститься к нему. Но они слышали его пение:
Хлебный плод срывал я
Там, где ныне льды трещат.
О земле погибшей
Будет поздний род вздыхать.
И на третий день еще доносилось из ямы замирающее пение Дренга:
Юношей стоял я
У воды без берегов.
К ней и рвусь.
Все помню.
Моа!
С тобою встречусь там?
Тут они увидели исходивший из могилы свет и в ужасе отступили. Только неделю спустя сыновья Дренга решились засыпать землей каменное логово, куда спустился старец.
А огненный свет, виденный ими, был огнем, который высек Дренг. Просидев три дня и три ночи, погруженный в свои думы, он наконец ощупью добрался своими старческими зябкими руками до огнива и высек искру.
Мгновение:
Все вокруг озарилось ярким неземным светом! Дренг очутился в живом лесу. Почва - кожа с грубыми порами, поросшая и здесь, и там волосами, а местами покрытая твердой полосатой, белой с черным роговицей. Холмы и длинные морщинистые долины обозначают выступающие под кожей суставы земли и гигантские ребра, а равнины и впадины усеяны глыбами - старыми побелевшими костями. Щебень по берегам кровяного болота состоит из выброшенных волнами человеческих зубов, а из самого болота торчат кочки - пальцы всевозможных рук, начиная с недоразвитых детских ручонок и кончая сильными, мускулистыми мужскими кулаками. А сам лес, частый и убегающий вдаль, где он сливается в бледно-розовую дымку, состоит из обнаженных деревьев, с ветвистыми членами, с глазами на стволах и с шапками из длинных ниспадающих человеческих волос. Не все деревья одинаковы. У некоторых кора совсем бело-розовая, и под ней просвечивают голубые жилы; глаза зеленые, а листва пышная, рыжая. У других - кора скорее коричневая, глаза темные и волосы черные. Но лес так велик, что разница эта мало заметна.
Лес сливается в одну общую массу, хотя и не все деревья одинакового пола и возраста. Там есть деревья-мужчины, с суковатыми ветвями и с брюшком, и есть стройные нервные девушки с трепещущими волнами пышных, длинных волос, похожие на березки весной. А из-под земли высовывают свои круглые головки малютки-побеги.
Некоторые деревья уже состарились, побелевшие волосы их поредели на макушках и торчат во все стороны; стволы искривились, и кора изборождена; но есть и совсем молоденькие деревца с молочной кожицей и светлым пушком на округленных пухлых ветвях.
Рогатые корни каждого дерева сливаются с почвой, но остальные органы живут сами по себе; кроме глаз, на каждом стволе по одному или по нескольку ушей; между ветвями открывается рот, и по всему дереву рассеяны ноздри. Но дыхание у них общее - весь лес дышит одним лихорадочным дыханием; и под землей, и во всех деревьях до последней веточки заметен один общий пульс, такт которого можно проследить по всей местности, как мирное, беспрерывное и чуть примитивное колебание - вверх и вниз; могучее общее сердце бьется глубоко в самых недрах земли. И атмосфера общая, весь лес пахнет испариной.
Насколько хватает глаз - а воздух так чист, что взор проникает на сотню миль, - тянется этот безграничный лес телесного цвета. Тут и там он кажется какими-то теневыми пятнами овальной формы, которые передвигаются с места на место. Сам Дренг сидит в лесу старым корявым пнем, с высохшим, как трут, глазом, и, отыскивая взором, откуда падают тени, видит множество плоских камбаловидных гигантских существ, висящих и плавающих в пространстве под красным небом. Одно из них - огромный овал - висит на страшной высоте над лесом. Дренг не может различить, что это такое, видит только, что оно все время скользит и движется и что его тонкие прозрачные края волнообразно, равномерно и беспрерывно колеблются в продольном направлении, словно плавники камбалы. В сравнении с этими гигантскими летучими овалами лес и все внизу кажется таким мелким и незначительным. Но красный свет с неба увлекает взор еще дальше ввысь, мимо летучих существ, и тогда они сами сразу мельчают, в воздухе становятся пушинками и забываются - так необъятно велик небесный свод, теряющийся в бесконечном мировом пространстве.
Пространство это окрашено в чудесный розовый цвет утренней зари, того источника, откуда вытекли все смутные сказания о радости жизни. Солнце стоит совсем низко, но не слепит, так что можно хорошо рассмотреть это чудесное газообразное тело, то пышно покоящееся в своем шаровидном состоянии, то сжимающееся, то расширяющееся, более чем воздушное и все же плотное, - словно рой пчел в летнем воздухе. Кругом висят планеты, которым начертаны счастливые пути вокруг солнца, а на дальнем плане целые полчища звезд рассказывают о том, что неисчислимые солнца вращаются каждое само по себе в одиночку, свободные, но повинующиеся одному и тому же блаженному закону движения. Голубые и желтые мировые тела висят совсем близко, так, что можно различить на них очертания частей света. Млечные же пути отделены миллионами миль и плывут в мировом пространстве легкими облаками.
А надо всем этим крутится звездный туман с ядром в зените, чудовищный, светящийся круговой вихрь, который образует как бы колесо, закрывающее почти четвертую часть неба. Оно всегда стоит там над живым лесом, как знамение вечной центробежной силы, действующей в бесконечности.
Искра потухла, и Дренг очутился один во тьме, во мраке. Могила сомкнулась вокруг него. Она была тесная и убогая, как те первые каменные логова, которые он устраивал себе, когда нагим и одиноким был отдан во власть зимы.
Время шло, а он все еще смотрел. Между камнями было отверстие, и сквозь него виднелся краешек звездного неба. И последнюю глубокую радость дало Дренгу осознание того, что он лежит под знакомым с детства звездным небом, в своей собственной черной земле.
Над ним в тумане мерцали Плеяды, то показывая все свои семь звезд, то снова затягиваясь влажной дымкой, мерцали и светились, неизменные, вечные.
Народ на севере все размножался. По мере того как рос Ледник, росло и потомство Дренга и Моа, делясь на многочисленные семьи и небольшие роды, рассеявшиеся по скалистому острову и продолжавшие вести жизнь своих родоначальников.
Вначале в ледниковых людях текла кровь их истинных предков, людей леса. Сыновья Дренга совершали набеги к югу, нападали на лесной народ и брали себе от них жен; их сыновья поступали точно так же, а потом так уж и повелось, что молодые люди льдов, возмужав, испытывали свое мужество, отправляясь в леса добывать себе жен. Такие набеги всегда приурочивались к весеннему времени и сопровождались буйным веселием пиров, о которых молодежь мечтала заранее, а старики хранили благодарную память. Кроме похищения юных лохматых девушек, набеги эти имели целью желанную перемену пищи, на почве сближения с родичами молодых невест. Ходили веселые сказания о похищении женщин и следовавших затем пирах, когда в праздничном чаду съедали и невест, так что приходилось повторять набег снова, чтобы не вернуться домой с пустыми руками. На чужбине гуляли вовсю!
Но по возвращении молодежи восвояси похищенных лесных девушек держали в почете, отчасти потому, что они были редкостью, отчасти за их плодовитость; и та полупроизвольная гримаса и чмоканье, с которыми сначала приближались к ним, чтобы попросту съесть их, превратились со временем в проявление ласки и выражение радости обладания.
По мере того как Ледник разрастался, расстояния, однако, все увеличивались, и требовались уже целые годы, чтобы разыскать коренных лесных людей на юге и вернуться обратно с похищенными у них женщинами. Обычай похищения стал забываться еще и по другой причине: ледниковые люди с течением времени сами размножились настолько, что молодые отпрыски разных семей, хоть и связанные узами дальнего родства, оказывались достаточно чужими по отношению друг к другу, чтобы при встречах возбуждать взаимное любопытство и изумление, которые сводят юношей и девушек вместе. Всему свое время. И весенние охоты за женщинами тоже отошли в прошлое. Потомки Дренга и его прямые предки стали двумя разными породами людей. Предания о прелестных темно-мохнатых дочерях первобытных лесов все росли и расцвечивались фантазией, но отдельные подлинные образцы, которых удавалось еще добывать, пахли мускусом и были не по вкусу людям льдов. Мечта, от которой слюнки текут, - одно, а неаппетитная действительность - другое. И после того, как расстояние и время совсем отрезали эти два народа один от другого, всякая реальная склонность к диким женщинам стала считаться безнравственной; зато мечты, обильно питаемые неудовлетворенным желанием, принимали все более увлекательные формы, и в конце концов должны были создать особый мир красоты.
Таким образом, навеки углублялась пропасть между двумя народами, разделенными по милости Ледника. Они перестали быть равными друг другу. И разделение это стало роковым. Первобытный народ, все отступавший перед Ледником, оставался все тем же, тогда как Дренг, который не мог покориться, стал другим и передал своему потомству в наследство свою изменившуюся сущность. Лесные люди постоянно отступали перед зимой, уходили все дальше и дальше на юг, чтобы продолжать жить по-прежнему, оставаться такими же, и это отступление, одновременно с их размножением, завело их в отдаленнейшие уголки земли и разбросало по всем частям света. Потомство же Дренга, осев на севере, приспособлялось ко все осложнявшимся условиям существования, отчего и подвигалось в своем развитии. Люди льдов перестали походить на голых и беспечно-забывчивых дикарей, от которых произошли; они стали совсем другими людьми.
Сыновья Дренга, ведя полную трудов и опасностей жизнь звероловов на Леднике, вырастали в крупных и мощных людей. Одежда сделала излишним волосяной покров на теле, и кожа их побелела и порозовела от долгого пребывания в тени; от вечно же ненастной погоды посветлели и волосы на голове, а глаза, в которых прежде отражался под нависшими бровями мрак лесных чащ, приняли отблеск, свойственный Леднику в его глубоких изломах и зеленовато-голубоватом сиянии на краю горизонта между льдом и небом.
И все повадки ледниковых людей стали иными, нежели у их далеких первобытных предков; они не вскакивали и не мчались, как бешеные, в сокрушительном порыве, не бросались вдруг на землю и не почесывались где придется, как народ лесов: житье-бытье приучило их сначала хорошенько обдумать любое дело и потом уж действовать. Они жили не только мгновением, как баловни вечного лета первобытных лесов; им приходилось все запоминать и предусматривать, если они хотели пережить все времена года. Взамен довольно безобидной страстности первобытного народа они усвоили самообладание, похожее на хладнокровие. Важность задач вынуждала их дважды обдумать любое дело и не торопиться с его выполнением. Вот что сделало их сосредоточенными и с виду грустными; в их жилищах не слышалось беззаботного щебетанья, как в лесных шалашах. Но радость жизни и пылкость нрава были глубоко заложены в их натуре и все крепли, хоть и редко прорывались наружу. В этом смысле они все были похожи на Дренга, про спокойствие которого в течение всей жизни сложились в его роду целые предания, как и про бешеные вспышки его первобытных сил в двух-трех особых случаях. Рассказывали, что никто никогда не видел, чтобы он смеялся, и вместе с тем имелись доказательства, что он наслаждался жизнью шире, чем какое-либо другое живое существо; поэтому он и стал бессмертным! Одноглазый старец пользовался среди народа льдов все большим и большим уважением, переходившим в смутный страх; каждый пережиток его времен почитался священным. Все вело свое начало от него.
Жизнь на скалистом острове на протяжении многих-многих поколений (скольких - никто не мог запомнить) и многих тысячелетий во всем походила на жизнь Дренга и Моа, первых прародителей, и кончилось тем, что все в этой жизни было признано незыблемым раз и навсегда.
Мужчины изготовляли оружие и охотились. В этом отношении не происходило никаких перемен, кроме той, что дичь попадалась все реже и реже и приходилось рыскать за нею все дальше; зато все семьи стали держать ручных оленей, которых и резали в случае неудачной охоты. Главной добычей звероловов считался мамонт; еще с незапамятных времен люди льдов объявили ему войну, загоняя его в ямы и убивая гарпунами. Беда только, что и мамонтов становилось все меньше и приходилось разыскивать их на дальних скалистых островках, после долгих странствий по Леднику.
Поэтому не мудрено, что возвращение звероловов, после долгого отсутствия, с вестью о такой добыче вырастало в целое событие и поднимало на ноги все население; по всему острову раздавались трубные звуки, извлекавшиеся из Мамонтова бивня, и радостные крики. Сигнал этот относился главным образом к тому роду, к которому принадлежал счастливый зверолов, первым выследивший мамонта. И весь род снимался с места, все способные ходить и ползать отправлялись по Леднику в многодневный путь к тому месту, где лежала исполинская добыча, забирали с собою огонь, шкуры, юрты, и вокруг мамонта вырастало целое становище, где начинались нескончаемые пиры; объедались до бесчувствия. Счастливые люди, кишевшие вокруг мамонта, сами походили на зарезанных - в крови с головы до пят; они сбрасывали с себя шкуры и в чем мать родила кидались с головой в дымящуюся утробу гиганта, каждый предварительно запасался кремневым ножом, только что обтесанным и еще пахнувшим гарью, словно его опалила молния. Женщины задирали на себе одежды до самой шеи и бешено рычали, прыгая между тушей мамонта и кострами. Творились неописуемые вещи, все дозволялось при убое мамонта.
Пиршество начиналось с теплого желудка мамонта, набитого полупереваренной пищей - целыми копнами иголок лиственницы, мохом, тмином, корою и ягодами, - опаленной и сдобренной желудочным соком; эта лакомая каша так и просилась в желудки пирующих и как будто растекалась у них по всем жилам - они ведь редко отведывали растительной пищи. Каша эта была любимым блюдом и Одноглазого на склоне лет; он любил говорить, что она напоминает ему его юность, проведенную в смолистых первобытных лесах. Поэтому добрая часть желудка мамонта с начинкой откладывалась для принесения в жертву на могильном кургане Дренга, по возвращении домой. Старые звероловы умели пересказывать слышанное от прадедов, которые, в свою очередь, слышали от своих предков про любимое лакомство Дренга. К преданию этому добавлялось как нечто особенно достопримечательное, что люди льдов во времена Дренга, его сыновей и внуков были еще настолько малочисленны, что им со всеми их домочадцами как раз хватало одного мамонта, чтобы наесться досыта. Вот, значит, как давно это было! Теперь же ледниковые люди, соберись они все вместе, запросто сожрали бы в один присест столько мамонтов, сколько у человека пальцев на руках, да и на ногах в придачу.
Старые предания и песни, минувшие времена и судьбы - все оживало во время этих мамонтовых пиров; опьянение мясом развязывало языки, порождало ужаснейшие кошмары и разжигало фантазию. Люди упивались достоверными и увлекательными рассказами о том, как какой-нибудь мамонт в бешеной ярости затаптывал охотников насмерть, - этакий бесстыжий мамонт, не пожалевший голодных людей! Когда же наедались досыта, до того что последний кусок застревал в глотке, фантазия объевшихся сама собой начинала рисовать сверхъестественного мамонта. Увиденного божественным прародителем или даже (это обычно бывало после доброй порции мамонтовых почек) ими самими зимней ночью на Леднике - огромного старого самца с бивнями, достававшими до северного сияния, и белой, как снежные хлопья, шерстью - самого отца-мамонта, предвещавшего голод! После такого обжорства у кого-нибудь непременно обнаруживался скрытый до поры до времени дар песнопения; и после этого много славных песен переходило из уст в уста, песен, отдававших жирной гарью костра, жареным мясом и мерцающими звездами!
Уходя домой, племя забирало с собой мамонта всего без остатка, так сказать, со всеми потрохами, костями и кожей. Несъеденное на месте мясо резалось на ломти и уносилось в корзинах домой для вяления. Шерсть шла на одежду и законопачивание жилищ; кости, кишки, жилы тоже имели свое назначение, все годилось для дела. И вот, когда все было доставлено домой, начинался дележ. Это требовало особенно много времени, так как всем обитателям скалистого острова полагалось по доле, согласно известным незыблемым обычаям.
Ледниковые люди всегда делили между собой мамонта; с тех самых пор еще, как Дренг Древний сам заправлял убоем и заботился о том, чтобы все и каждому досталось поровну. Так и повелось из рода в род, но только чем дальше, тем труднее становилось это исполнять: люди так размножились, что прямой дележ стал невозможным; приходилось действовать по обстоятельствам, установленных предками законов дележа никоим образом нельзя было нарушить; но размножение племени вынуждало прибегнуть к новым толкованиям этих законов, а это скоро так запутало сами законы, что лишь немногие умели в них разобраться. Прежде всего выделялась часть счастливому зверолову, выследившему добычу; ему полагался один из бивней, из которого он делал себе великолепный рог, чтобы трубить, или новые превосходные гарпуны. Второй бивень полагался Одноглазому и приносился в жертву на его могиле вместе с частью желудка мамонта и прочего добра; затем мясо и все остальное делилось согласно строгим правилам: род, которому посчастливилось убить мамонта, получал главную долю, а остальные роды - по степеням их родства, так что не оставалось ни одной семьи, которая не получила бы своей доли, хотя бы и крохотной. Всего больше доставалось, разумеется, роду Гарма, происходившему от первенца Одноглазого; роду этому принадлежало право принимать жертвы, приносимые Одноглазому. И, несмотря на то что недолго было съесть мамонта, один такой экземпляр мог задать хлопот одной семье на несколько лет, а всему острову, по крайней мере, на большую часть зимы - столько всякой всячины можно было сплести и свить из шерсти, кишок и жил. Да, просто удивительно, сколько всего содержало в себе такое животное, которое, как бы велико оно ни было, издали казалось лишь букашкой, ползающей по Леднику!
Кроме этого огромного северного слона, добычей звероловов бывали косматые носороги, олени и мускусные быки, белые медведи и разные звери помельче, а также лисицы и зайцы, ютившиеся между скалистыми островками или шмыгавшие по льдам. Людей на охоте сопровождали собаки, которые со времен Дренга расплодились и образовали множество разных пород, а все вместе - ручную породу, крепко враждовавшую со своими старыми дикими родичами - те сдружились с волками и затем слились с ними. Приносили собаки пользу и в домашнем хозяйстве, карауля стада оленей и не давая им убежать с острова.
В общем, образ жизни ледовиков, включая охоту и выделку оружия, оставался неизменным со времен их праотца Дренга, хотя с тех пор сменились бесчисленные поколения. Жильем служили те же ямы в земле, прикрытые сверху тяжелыми каменными глыбами. Одежды были по-прежнему из кож, изжеванных и смазанных жиром и скрепленных, по доброму старому способу, ремнями из оленьих шкур. Ни о какой перемене нечего было и помышлять - такой порядок установил сам Дренг, и другого у людей не могло быть. Что годилось для него, должно было годиться и для его детей, войти в обиход всех его кровных потомков.
Об одном только обстоятельстве вряд ли подумал в свое время сам Отец, а именно, что потомство его так размножится на скалистом острове. Правда, остров был велик; от одного конца до другого было несколько дней пути, но все же с течением времени народу на острове стало слишком много. И не переставали рождаться все новые потомки: весь остров кишел ребятишками; они родились в жилых ямах людей льдов, как мухи в навозных кучах. Соединяясь вместе, дети из нескольких семей составляли целое полчище, рыскавшее повсюду и небезопасное для одиноких взрослых путников. Детям хотелось есть, и, скаля зубы целой толпой, они давали понять, что съедят что угодно. Случалось даже так, что какой-нибудь малец, находясь в толпе, оскаливал зубы на источник собственного происхождения, как бы не узнавая его, что невольно должно было настраивать сам источник на грустный лад.
Но кроме трудностей, связанных с добыванием пищи для такого количества ртов, были и другие гнетущие обстоятельства. Пища делилась неравномерно - как раз потому, что все на острове были равны! Общественность мешала собственному развитию отдельных единиц. И вот это в связи с некоторыми внутренними порядками, обусловленными почитанием памяти отца племени, начинало угнетать народ льдов. Порядок, установленный Дренгом и первоначально имевший в виду защиту интересов всех и каждого, теперь грозил пресечь свободное развитие отдельных членов племени, а вместе с тем и всего маленького общества на острове. Культ Всеотца, мало-помалу приведенный в систему, правда, объединял людей в одно целое, но зато и сдерживал их развитие. Все вращалось вокруг одного центра - кургана Дренга, а иначе и быть не могло. Но большое и все возраставшее неудобство было связано с тем обстоятельством, что общий культ обеспечивал особые преимущества одному известному роду, происходившему от Гарма, первенца Дренга. Этот род охранял могилу Дренга и принимал за него жертвы.
Никому не верилось, чтобы Одноглазый Всеотец умер: он ведь не был убит в свое время и не погиб невзначай, как другие люди, а просто сошел в свое жилище, когда ему заблагорассудилось, и там остался. Многие даже уверяли, что видели его спустя несколько человеческих веков, и находились люди, которые по временам замечали огонь, выходивший из могильного холма. Старик, наверное, был еще жив, а тогда ему, разумеется, требовалась пища, и для него нельзя было жалеть лучшей доли охотничьей добычи. То же, что род Гарма, охранявший могилу, принимал жертвы и более или менее открыто сам угощался ими, признавалось в порядке вещей; ведь то, что доставалось главе семьи, доставалось и всей семье! Никто также не считал для себя обидным и уступать для общей пользы половину своей добычи. Но в последнее время самому зверолову уже едва оставалась и десятая часть. Приходилось чуть ли не попросту охотиться для других! Вдобавок потомки Гарма хотели распоряжаться не только дележом охотничьей добычи, но и в других делах, и заставляли всех слушаться себя, пользуясь тем священным страхом, который внушала могила Одноглазого Всеотца. Да и власть была в их руках: они владели огнем и его источником.
Разумеется, у каждой семьи был свой костер, который охранялся и поддерживался с величайшей заботливостью; пусть даже в тяжелые времена приходилось жертвовать куском сала - шли и на это, только бы не дать огню погаснуть. Если же такая беда все-таки случалась, ничего другого не оставалось, как запастись головней от древнего костра, зажженного самим Всеотцом и перешедшего в род Гарма. Но, понятное дело, потомки Гарма не давали огня даром, а брали хорошую мзду или обязательства на будущее время. Род Гарма развил в себе тонкое понимание собственных выгод, которое отнюдь не притуплялось, переходя по наследству. Кроме священного костра, потомки Гарма обладали еще и самим огненным камнем, так что наделены они были щедро, даже с избытком. Им-то огонь был обеспечен, если бы даже погас костер, - они знали тайну огня. Злые языки болтали, что Одноглазый, передав своему старшему сыну искусство добывания огня, завещал ему посвятить в тайну всех, но Гарм счел за лучшее сохранить ее для себя одного. Другие утверждали, что Одноглазый унес камень с собою в могилу, чтобы он никому не достался, а Гарм нарушил священный мир могилы и присвоил себе камень. Как бы там ни было, все знали, что чудесный камень оставался в роду Гарма. Он переходил по прямой линии от отца к старшему сыну; никто никогда и не видал его, кроме самого старшего в роде. И не было такой чудесной силы, которую не приписывали бы этому камню! Впрочем, к нему еще ни разу не прибегали для обновления священного костра, который не угасал со времен Дренга.
Люди льдов охотно подчинялись роду Гарма из уважения к общему праотцу. Но результатом такого культа Всеотца было то, что сохраняемые родами предания о жизни и привычках Одноглазого навеки предопределили весь уклад их жизни. Род Гарма крепко стоял за это, так как в этом был залог его могущества. Разрешалось лишь то, что было закреплено преданием, о чем можно было сказать: так поступал Старик. Все первые простые обычаи, вызванные в свое время обычной необходимостью - хоть их и держался сам Дренг, - приобрели глубокое священное значение и исключали всякие новшества, способные подействовать в освободительном духе. В результате - весь жизненный обиход застыл; люди едва осмеливались шевельнуться, стесненные на каждом шагу благочестивыми соображениями. Охотничий пыл в людях мало-помалу остывал, но делать было нечего, приходилось покоряться необходимости; нельзя ведь было и помыслить отказать могиле Всеотца в жертвах, которые являлись вполне естественною данью каждого сердца, движимого благочестием. Род Гарма целиком придерживался того же мнения и со своей стороны старался укреплять благочестие, усердно лакомясь мамонтовыми желудками, приносимыми народом в жертву Одноглазому.
Так обстояли дела и продолжали обстоять, пока Ледник все расползался, а это продолжалось долго. На небе появлялись незнакомые звезды с хвостами, гостили там некоторое время и снова исчезали, поселяя в умах людей мистический ужас. Поколения сменялись одно другим; мусорные кучи около жилищ откладывали один слой угля и костей над другим; мужи, еще так живо помнившие свое собственное раннее детство, как будто оно было лишь вчера, видели своих детей взрослыми и отцами, игравшими с собственными малютками, которым предстояло увидеть то же самое... А между тем народ льдов все так же обтесывал свои топоры, все так же рыл себе в земле ямы и прикрывал их огромными каменными глыбами - все согласно темному, но незыблемому преданию, гласившему, что сам Всеотец делал т а к, а не иначе. Души угасали в сером сумраке однообразной жизни, длившейся веками.
Ледник продолжал произносить свои речи скалистому острову, как он это делал тысячелетиями: раздавался глухой рокот и гул обвалов в пещерах подо льдом, скрежет льда о скалистую почву и шум подземных вод, но никто не слушал; слишком знакомы были эти звуки, слух с ними свыкся.
Немало было на Леднике мужей, но они были связаны по рукам и ногам, сами того не сознавая. И вот, в то время как мужи предавались своей охоте и своему добровольному рабству, женщины вводили в обиход немало разных улучшений - незаметно, как-то само собой. Никому и в голову не приходило уделять женщинам место в установленном мужчинами общественном строе; они стояли вне круга, очерченного необходимостью, и поэтому пользовались полной свободой. Не то чтобы у женщин не водилось своих мелких обычаев, такие были и, пожалуй, хранились еще незыблемее мужских, так как были созданы привычкой, а не самими женщинами. Но женскому полу была свойственна какая-то смутная детская забывчивость, сродни первобытной беспечности лесных людей, которые изо дня в день смотрели и не примечали многого, но на новое кидались жадно. И так как нет ничего менее женского, чем быть не похожим на других, то восстание против чего-нибудь нового иногда считалось настоящим преступлением.
В ежедневном быту женщины следовали привычкам Моа: возились со всякого рода плетеньем, с припасами и, разумеется, прежде всего со своими малышами. Матери постоянно таскали их на спине, даже у себя в жилище, и даром что больше уже не кочевали - ведь так делала и сама Моа! Летом женщины собирали зерна и прочее съедобное, что росло на острове, а зимою сучили шерсть и плели себе одежды; этот обычай был так же стар, как солнце и месяц.
Но, кроме того, женщины теперь лепили горшки из глины и обжигали их на огне. А разве Моа так делала? Может быть, да; а может быть и нет. Прежде женщины обмазывали свои корзинки глиной и вешали их сушиться над огнем; но вот одна такая корзинка была впопыхах подвешена слишком близко к огню; огонь охватил ее, и осталась одна затвердевшая глина; это и был первый горшок. Он появился благодаря неосмотрительности, а этим отличался весь женский пол. Это выходило у них так мило! А потом, наверное, какая-нибудь молодая пышнотелая бабенка просто поленилась предварительно обмазать глиной прутяную форму и слепила горшок на авось, сразу. Смело, но удачно! Другие стали подражать, да так и пошло - все лепили себе глиняную посуду без формы.
Но обожженные горшки привели к важной перемене в быту - появилась привычка варить пищу вместо того, чтобы только поджаривать ее над огнем, как прежде. Положим, горшок еще не ставили на огонь, но в сам горшок совали раскаленные камни, пока кушанье не было готово.
У женщин была поистине привольная жизнь: они целыми днями возились у очагов, в то время как мужчины охотились. Вот они и пробовали готовить еду и так и сяк, поджаривали, нюхали, вынимали из горшков, клали снова, пробовали, мешали и перемешивали. Простое любопытство и праздность научили их также печь хлеб. Как было не попробовать поджаривать и подогревать всякие лакомые вещи, прежде чем начать грызть их? И они поджаривали на черепках зерна ячменя до тех пор, пока те не становились сладкими-пресладкими; потом они перетирали зерна между двумя камнями, брызгали на муку водой или молоком и пекли чудеснейшие лепешки; ребятишки в подражание им усердно лепили такие же из грязи, а мужчины, раз отведав лепешек, очень их одобрили, и хлеб стал постоянным блюдом - поскольку хватало зерна. Испеченные на раскаленных камнях и посыпанные золою лепешки имели солоноватый вкус и являлись ценной приправой к пище, особенно зимой, когда неоткуда было достать свежей зелени.
А иногда женщины совали в глиняный горшок всякую всячину - коренья, лук, мясо, жир, разбавляли водою и опускали в горшок раскаленный камень, который не только кипятил кушанье, но и придавал ему вкус приправой угольков и золы. Когда такой взятый с очага камень, светившийся в жилье, как солнышко, и брызгавший искрами и звездочками, опускали в горшок, вода в нем начинала кипеть, а сам горшок - качался и выпускал густой пар под крышу жилища; сразу видно было, что сила огня изгоняла из воды какой-то злой дух! Он сердито ворчал и так ворочался там, что приходилось придерживать горшок, чтобы он не опрокинулся. Правда, предания ничего не говорили о том, чтобы Моа в свое время умела кипятить воду, но как знать? То, что теперь делалось, наверное, делалось и всегда. Варка пищи окончательно вошла в обиход.
Когда женщины не упражнялись в своих поварских выдумках, они плели себе одежды, одну тоньше другой, но всегда в строгом соответствии с общим вкусом. Одно столетие считалось безусловно необходимым носить на себе лишь шкуру белого медведя, открывавшую весь перед. Белые медведи почти перевелись, а женщинам почти не приходилось выходить из жилищ по милости этой не подходившей для холодных времен моды. Но что же было делать? Необходимость одеваться именно так обусловливалась тем, что никому не полагалось даже мельком видеть женскую спину! Впоследствии трезвые потомки не могли понять такой однобокой стыдливости предков.
Разумеется, женщины на Леднике собирали также всякую всячину, чтобы принарядить, приукрасить себя. Волчьи зубы, проткнутые посредине и нанизанные на ремешок, удивительно шли к шейке такого слабого существа, каким являлась женщина. Косточка, продетая в носовой хрящ, принадлежала к числу тех украшений, которые могла добыть себе любая женщина, а потому продержалась в моде сравнительно недолго. Зато очень ценилась красивая окраска лица, достигаемая смазыванием кожи охрой, которую доставали у источников на острове. Эта яркая окраска скоро была распространена и на все тело, и, чего греха таить, соблазнила самих мужчин; им тоже понравилось смазывать себя смесью охры и жира, пока все тело не становилось огненно-красным и не блестело издалека во всей своей красе.
Но кроме таких улучшений, касавшихся собственной наружности, женщины установили обычай, которого не знала Моа Древняя. Теперь следы этого обычая терялись во мраке поколений, и о происхождении его никто и не думал. Женщины доили самок прирученных оленей и ввели молоко в домашний обиход. Быть может, за этим обычаем скрывалась грустная и красивая история, бессловесная, как сердце матери, история о женщине, у которой не хватало молока для своего младенца и которая стала занимать молоко у оленьих самок, оставленных про запас зимовать около жилищ. Впоследствии же оленье молоко полюбилось и взрослым. Теперь в кладовых всегда стояли горшки со свежим или свернувшимся молоком, и много оленьих самок оставалось по этой причине в живых. Впоследствии же этот обычай далеко зашел.
В общем, все мирно уживались на Леднике и жили честно и просто. Но постоянный прирост населения приводил к скученности людей и не давал им двинуться вперед. Быть может, северяне навсегда и остались бы на том же уровне, на положении бедного и честного племени звероловов, замкнутого в бесплодном созерцании прошлого, если бы кольцо, плотно охватывавшее все их существование и сжимавшее их все теснее и теснее, наконец не выбросило еще одного, подобного Дренгу, отщепенца и освободителя, который, против воли своего народа, поднял этот народ на высшую ступень.
А одновременно с этой переменой подверглись коренному изменению и условия жизни на Леднике - на том Леднике, который навсегда определил человеческую судьбу.
Жил-был муж по имени Видбьёрн [2] , он не принадлежал к роду Гарма и с раннего детства наслышался о произволе и несправедливостях, чинимых этим родом. Отец Видбьёрна частенько сидел в своем жилище, прижавшись спиной к дальнему углу, шевеля губами и всем своим видом показывая, что проклятия так и кипели в его душе; случалось же это, когда потомки Гарма наносили ему обиду, ложившуюся ему на сердце раскаленным камнем; но он так и не издавал ни звука; молча проглатывал свою ярость, хотя и был отважным звероловом, ежегодно приносившим Ильдгриму, старшему в роде Гарма, кучу мамонтовых зубов и другой охотничьей добычи.
[2] - Hvidbjorn - белый медведь (дат.).
Отец Видбьёрна был силач, а Ильдгрим - жалкий карлик? едва волочивший свое тучное тело от кладовых со съестным к ложу, где спал, да обратно. Еще ребенком Видбьёрн дивился, глядя на этих двух и слушая, как Ильдгрим помыкает его отцом, которому он едва доходил до груди. Когда же Видбьёрн бродил по острову в толпе других ребятишек и мальчишеский аппетит разжигал в них смелость, разговор их всегда сводился к тому, что они вырастут и съедят Ильдгрима! Слюнки текли от таких разговоров, но тут же ребятишки боязливо шикали друг на друга: ведь у Ильдгрима был священный камень, который убивал людей и сам собой возвращался назад в его руки, - ой-ой!
Впоследствии, когда Видбьёрн вырос и сам стал звероловом, и он научился благоговеть перед Всеотцом, и его заставили дать у священной могилы обет жертвовать потомкам Гарма большую, часть своей добычи. При этом Ильдгрим дал понять Видбьёрну, как давал понять и другим, что добровольные приношения пойдут ему самому на пользу, заслужат ему благоволение Всеотца, который должен скоро вернуться и забрать с собою весь народ в ту богатую землю, о которой Видбьёрн, наверное, знает. Еще бы! Видбьёрн хорошо знал все, что касалось чудесной земли вечного лета, которая была потеряна, но, по словам Ильдгрима, должна была снова отыскаться. Но он не особенно много о ней думал; ему было хорошо и на Леднике. Что же касается жертв, то Видбьёрн вознаграждал себя за убытки, добывая себе вдесятеро больше прежнего. Он стал отважным звероловом и самым веселым мужем на своем острове, вечно распевал и никогда ни с кем не враждовал; ладил даже с Ильдгримом.
Но вот Видбьёрн загляделся на одну девушку, и согласию этому пришел конец. По обычаю, молодые люди, желавшие соединиться и зажить самостоятельно, испрашивали себе благословение на могильном холме Всеотца и получали огонь для своего домашнего очага от священного костра. Всякий другой огонь был запрещен и считался нечистым. Ни один добропорядочный человек и не нарушал обычая, а на скалистом острове только и водились одни добропорядочные люди. Но благословение стоило немало и связывало навеки, да еще зависело от доброго согласия Ильдгрима - дозволит ли он парочке соединиться или нет. Видбьёрну он отказал. Ильдгрим всегда недолюбливал семью Видбьёрна, а девушка приглянулась ему самому. Звали ее Воор [3].
[3] - Vaar (дат.)
- Весна, и она была прелестна.
Но кто подумал бы, что Ильдгрим попросту отказал и дело с концом, тот плохо его знал. Ильдгрим отказал Видбьёрну весьма осторожно: когда, мол, возложишь на могилу Всеотца рог единорога, тогда и получишь Воор. А это было делом несбыточным.
Видбьёрн, однако, улыбнулся и отправился на Ледник. Целый год он пропадал и вернулся, сразив чудовище. Это был величайший подвиг, когда-либо совершенный на Леднике. Никто даже не считал его возможным. Только Дренгу Древнему впору было обладать достаточным для этого мужеством и силой. Но Видбьёрн все-таки совершил подвиг, за что и получил прозвище Победитель Единорога и прославлен в песнях и сказаниях.
Сам же он увековечил всю охоту на лезвии своего копья. Сначала он провел длинную поперечную черту, а от нее четыре продольные черточки вниз и одну наискосок вверх - это означало единорога. Затем была проведена отвесная черта, перечеркнутая сверху другою, поперечной, - это был сам Видбьёрн со своим гарпуном. Все остальное - борьба и поражение единорога - подразумевалось само собою.
В сущности, этот зверь был носорог. Но не тот обыкновенный, обросший шерстью и злющий риноцерос [4], который ходил по пятам мамонта на скалистых островках и часто падал под ударами народа льдов. Тот тоже был свиреп и опасен, и не очень-то приятно было иметь с ним дело, но все же он был ничтожен в сравнении с единорогом.
[4] - Риноцерос - латинское название носорога.
Это был совсем особенный, имел только один рог и был почти в три раза больше обыкновенного носорога. Туловище его было даже длиннее туловища мамонта, только ростом он был пониже. Ужаснее же всего было то, что, несмотря на свою неимоверную тяжеловесность, он бегал и прыгал с быстротой оленя и нападал первый, даже если его не трогали; встреча с ним приносила смерть. Стоило ему почуять охотников, как он огромными прыжками кидался на них с пронзительным и оглушительным ревом. Огромный, в рост человека рог, торчавший у него на лбу между глаз, угрожал пронзить каждого, кто осмелился бы приблизиться к нему хотя бы на расстояние одной мили. Один вид этого сверхъестественного зверя, скачущего во все стороны с ловкостью собаки, поражал страхом всякого; это было самое быстроногое и самое тяжеловесное животное на свете. Когда он пускался галопом, то оставлял на земле не следы, а целые ямы, где мог укрыться взрослый мужчина, а на бегу вдруг поворачивался и кидался в стороны, не давая людям опомниться; нечего было и думать спастись от него.
Страшнее всего было то, что его почти невозможно было приметить на Леднике или на поросших ивняком скалистых островках, где он обитал. Лежа на льду, он походил на продолговатую каменную глыбу или на поросль карликовых растений, пока вдруг не срывался с места, а там - один миг, и он тут как тут! Звероловы и предвидели свою участь с первой же минуты - едва увиденный ими издали посторонний предмет на льду, принятый ими за мертвого, вдруг оживал; значит - наткнулись на единорога; через минуту он пронзит их насквозь или растопчет в прах! Лишь очень немногим удавалось спастись от него, и от них-то и узнавали то немногое, что было теперь известно об ужасном звере.
Люди льдов были уверены, что этот единорог - единственный, что это самка, уцелевшая еще с тех пор, как все звери были изгнаны из потерянной земли. Чудовищу не удалось тогда найти себе пару и пришлось коротать жизнь в одиночестве, остаться на Леднике старой девой. Вот отчего оно так вытянулось, было таким жилистым и так злилось на весь свет. Немногие, пережившие встречу с чудовищем, рассказывали, что у него были маленькие красные глазки, словно оно плакало целую вечность. А когда в новолуние по Леднику разносились громкие стоны, люди говорили, что это жалуется единорог, повернув хвост к северному ветру, - сердце его разрывалось от тоски по своей парочке, которую ему не суждено было найти.
У единорога, значит, никогда не было детенышей; вот откуда бралась эта ужасная юношеская прыть: чудовищная самка скакала, словно телка, даром что была старая, такая старая, что бока у нее поросли кремнем. Люди, видевшие ее воочию и дрожавшие при одном воспоминании о ней, говорили, что у нее вся кожа была в складках - и на морде, и везде, где только не была покрыта совсем побелевшей шерстью; и об эти складки или морщины прямо можно было порезаться; чудовище как будто носило на себе каменистые отложения веков! И рог его вырос куда длиннее, чем у самцов, оттого что чудовище - даром что осталось в девичестве - достигло неимоверной старости.
Недаром люди считали, что одолеть такого зверя, сохранившего всю прыть и горячность молодости да приложившего к этому опыт бессмертия и горечь бездетности и закалившего эту смесь в одиночестве среди льдов, - дело более чем несбыточное. Но Видбьёрн все-таки одолел единорога.
Подробности самой охоты так и не были выяснены; Видбьёрн, бывший ее единственным участником, рассказывал о ней весьма восторженно, на песенный лад, но чрезвычайно кратко: он-де до тех пор дразнил старую деву, пока она с разбега не свалилась и не застряла в расщелине Ледника; там он ее и прикончил. Рог оказался величиной в рост самого Видбьёрна, а он был не из низкорослых. Колец же на роге было столько, что и не сосчитать; ни дать ни взять - шип Скорби, который нарастал слой за слоем целую вечность.
Кроме рога Видбьёрн принес с охоты и сердце единорога, с виду совсем молодое и нежное, но такое твердое, что его не брал ни один топор.
Ильдгрим, от имени Дренга Древнего, взял рог на сохранение, а ко всем празднествам и песням в честь великого подвига Видбьёрна повернулся своей жирной спиной. Уговор он, по-видимому, совершенно забыл.
Когда же Видбьёрн смущенно намекнул, что теперь-то следует получить обещанную Воор, Ильдгрим произнес туманную речь, которую можно было истолковать приблизительно в том смысле, что он лишь шутил, предлагая Видбьёрну пойти уложить единорога, и полагал, что предложение его так и будет принято в шутку. И всякий беспристрастный муж наверно согласится, что подобное предло