у вслед старик, - ретивое у него доброе, горячо предан родине... Кабы в стадо его не мешались бы козлы да овцы паршивые, да кабы не щипала его молодецкое сердце зазнобушка, - он бы и сатану добыл, он бы и ему перехватил горло могучей рукой так же легко, как сдернул бы с нее широкую варежку.
На вече, между тем, в обширной четырехугольной храмине, за невысоким, но длинным столом, покрытым парчовой скатертью с золотыми кистями и бахромой, сидели: князь Гребенка-Шуйский, тысяцкий, посадники и бояре, а за другим - гости, житые и прожитые люди.
На столах были накиданы развернутые столбцы законов, договорных и разных крестоцеловальных грамот. Не всех желающих видеть это собрание, слышать совещание допускали внутрь веча, так как там уже и без того было тесно.
Два копейщика с секирами в руках охраняли двери, около которых на дворе и на площади, как мы уже видели, толпилось громадное количество народа.
Князи Василий Шуйский-Гребенка с тысяцким Есиповым, в бархатных кожухах с серебряными застежками, сидели на почетном месте в середине стола, возле них по обе стороны помещались посадники Фома, Кирилл и другие.
Марфа, важно раскинувшись на скамье с задком, в дорогом кокошнике, горящем алмазами и другими драгоценными камнями, в штофном струистом сарафане, в богатых запястьях и в длинных жемчужных серьгах, с головой полуприкрытой шелковым с золотой оторочкой покрывалом, сидела по правую сторону между бояр; рядом с ней помещалась Настасья Ивановна, в парчовом повойнике, тоже украшенном самоцветными камнями, в покрывале, шитом золотом по червачному атласу, и в сарафане, опушенном голубой камкой. Сзади них стоял Болеслав Зверженовский, в темно-гвоздичном полукафтане, обложенном серебряной нитью.
Вокруг них толпился народ, успевший проникнуть в храмину. Подьячий Родька Косой, как кликали его бояре, чинно стоял в углу первого стола и по мере надобности раскапывал столбцы и, сыскав нужное, прочитывал вслух всему собранию написанное. Давно уже шел спор о "черной, или народной, дани". Миром положено было собрать двойную и умилостивить ею великого князя. Такого мнения было большинство голосов.
Возражать встала Марфа Борецкая.
- Честные бояре и посадники! - сказала она. - Думаете ли вы этим или чем другим, даже кровью наших граждан, залить ярость ненасытного? Ему хочется самосуда, а этой беды руками не разведешь, особенно не вооруженными.
- Этого мы и в уме не хотим держать! - прервал ее Василий Шуйский, ее личный враг, но и верный сын своей родины. - Разве его меч не налегал уже на наши стены и тела? Я подаю свой голос против этого, так как служу отечеству.
- Он не служит, а подслуживает! - шепнул Марфе Зверженовский.
Последнюю обдало, как варом, несогласие сие с ней Шуйского.
- Князь, - воскликнула та, сверкнув глазами. - К чему же и на что употребляешь ты свое мужество и ум? Враг не за плечами, а за горами, а ты уже помышляешь о подданстве.
Князь Василий в свою очередь распалился гневом, заметя ее сношение с Зверженовским.
- Мы верили тебе, боярыня, да проверились, - заговорил он. - И тогда литвины сидели на вече чурбанами и делали один раздор! Я сам готов отрубить себе руку, если она довременно подпишет мир с Иоанном и в чем-либо уронит честь Новгорода, но теперь нам грозит явная гибель... Коли хочешь, натыкайся на меч сама и со своими клевретами.
- Но и самосуда мы не потерпим! Сколько веков славится Новгород могуществом своим и каким же ярким пятном позора заклеймим мы его и себя, когда без битвы уступим чужестранным пришельцам те места, где почивают тела новгородских защитников и где положены головы праотцев наших! - важно сказал Есипов.
- Боже сохрани и слышать об этом! - воскликнул Шуйский. - Первая рука, которая протянется за нашей хранительной грамотой, оставит на ней пальцы. Но зачем же самим заводить ссору?
- Да исчезнет враг! - раздались возгласы посадников и народа.
- Родька, - сказал тысяцкий, обращаясь к подьячему, - прочти-ка еще помедленнее запись великого князя.
Все снова ужаснулись и даже самые мирные граждане, расположенные к великому князю, повесили головы.
- Ишь, требует веча! Самого двора Ярославлева. Мы и так терпели его самовластие, а то отдать ему эти святилища прав наших. Это значит торжественно отречься от них! Новгород судится своим судом. Наш Ярослав Великий завещал хранить его!.. Месть Божья над нами, если мы этого не исполним! Московские тиуны будут кичиться на наших местах и решать дела и властвовать над нами! Вот мы предвидели это; все слуги - рабы московского князя - недруги нам. Кто за него, мы на того!
- Проклятие, проклятие двоедушным косноязычникам Назарию и Захарию. И когда мы общались через них с московским князем? Это голья лишь! Анафемы! Сам владыко произнес это.
- Да что владыко? Он за князя подает голос, стало быть, против нас!
Такие были разнообразные возгласы народа, подстрекаемого Марфой и ее сообщниками.
Лишь немногие члены веча задумчиво молчали.
Начавшийся нестройный шум голосов вызвал владыку Феофила, который, пробравшись сквозь почтительно расступившуюся перед ним толпу, воскликнул:
- Необузданные мятежники! Зачем же вызвали вы меня из моей смиренной кельи на позорище мятежа? Нет вам моего благословения; делайте, что хотите. Горе вам, непослушные! на начинающих - Бог!
Голос его был заглушен дикими криками, и он быстро удалился, всплеснув руками.
- Суетливая земля! - был его заключительный возглас.
Тогда воспрянула Марфа. Шуйского она не так опасалась, как Феофила, но, заметив и к последнему холодность народа и победу горластых сообщников, она громко и оживленно заговорила:
- Настало время управиться с Иоанном! Он не государь, а лиходей наш. Великий Новгород сам себе властелин, а не его вотчина. Казимир польский возьмет нашу сторону и не даст нас в обиду, митрополит же киевский, а не московский, даст архиепископа святой Софии, верного за нас богомольца.
Эти слова вызвали у толпы восторженные крики одобрения, начало которым дали, конечно, клевреты Марфы Посадницы.
Между людьми, не принимавшими сторону бунтовщиков, находились: знатный муж Василий Никифоров, боярин Захарий Овин, брат его Кузьма Овин и несколько других, лично доброжелательно относившихся к Иоанну и ценивших его за ум и энергию. Они держали его сторону, и Василий Никифоров обратился к народу:
- Братья, одумайтесь, что вы замышляете? Изменить Руси и православию, поддаться иноплеменному королю, просить себе от еретика латышского святителя и этим накликать на себя и гнев Божий и государева правосудия меч? Вспомните, предки наши, славяне, вызвали из земли вражеской Рюрика, он княжил мудро и славно, что видно из преданий, а кровные потомки его более шести веков законно властвовали над Великим Новгородом. Истинной же и православной верой обязаны мы святому Владимиру, а от него прямо происходит и Иоанн, латыши же всегда были нам неверны и ненавистны. Рассудите: к кому же более должны мы обращаться сердобольно и молить о милостях?
Увидя, что эти слова Василия Никифорова, шедшие прямо из сердца, и крупные слезы, катившиеся на его седую бороду, начали трогать слушателей. Марфа, поддерживаемая своими, воскликнула:
- Ты, злой кудесник, давно связался с Ивашкой на погибель своих соотечественников и хитро ведешь свои сладостные речи, чтобы заманить и нас в свои сети. Исчезни, коварный старик! Да обратится на тебя все зло, которое ты готовишь нам.
- Да оглушит тебя гром Божий, жена дьявола! - громко заговорил было Василий Никифоров, но сам был оглушен восклицаниями:
- Не хотим Иоанна, да здравствует Каземир! Да исчезнет Москва!
Небольшая кучка защитников Иоанна отвечала криками:
- Не хотим Каземира! Да здравствует Иоанн!
Марфа, выйдя с клевретами из храма на Ярославов двор, распорядилась рассыпать народу несколько четвериков пуль*, раздать по оловяннику* меда на брата и подала знак, по которому туча камней полетела на ее ослушников. Иные, сраженные, падали, другие разбежались, а крики толпы становились все громче.
_______________
* Новгородское тесто того времени.
* Оловянная кружка.
- Хотим за короля, меч на Иоанна!
- Хотим к Москве православной, к Иоанну и отцу его Герантию!* - прокричал на Софийской площади Василий, Никифоров насилу выбравшийся на нее, расчистив себе путь мечом, но голос его остался без отголоска.
_______________
* Митрополит московский, бывший после Св. Филиппа.
Явилась щедрая Марфа со своей челядью и обратилась к народу:
- Если вы, мужья, к великому позору Великого Новгорода, откажетесь биться с московитянами, то ступайте сторожить и прятать имущество свое от разбойничьей роты Иоанновой; а мы, жены, пойдем на бойницы и будем защищать вас, робких мужей!
Народ или, вернее сказать, толпа бунтовщиков, возбужденная хмелем, стыдом, жаждой мщения, остервенилась.
- Повели, боярыня, на кого нам? Что начать?.. Вольные новгородцы не посрамят себя!..
- Казнь изменникам! Они соглядатаи и предатели отечества! - воскликнула Марфа, указывая на Василия Никифорова.
В миг неистовая толпа ринулась на него, вцепилась в него десятками рук и потащила снова на вече, нанося чем попало ему удары.
- За что и куда потащите вы меня так позорно, как татя? - слабым голосом говорил мученик.
- Ты соглядатай, ты предатель, ты изменник, ты Иуда! - кричала толпа.
- Нет, видит Бог, я прав; кровь моя останется на вас и когда-нибудь сожжет ваши души, совесть загложет вас, богопротивники, и тебя, гнусная жена-змея!.. Я клялся Иоанну в доброжелательности, но без измены моему истинному государю, Великому Новгороду, без измены вам, моим брат...
Он не успел окончить. Убийственный топор звякнул, и голова его отскочила от туловища, и покатилась по песку, чертя по нему кровавые следы. Некоторые дрогнули, другие же, остервенясь еще более, продолжали волочить по площади обезглавленное тело, схватили Захария Овина, брата его Кузьму и убили их обухом топора.
Оба умерли почти не вскрикнув.
Началась дикая расправа над их телами: толпа тешилась, рубя их на куски, и любовалась зрелищем, как эти окровавленные куски прыгали под саблями и топорами.
Бросились расхищать балаганы и лавки на Славковой улице. На дворе архиепископском тоже грабили и сажали в застенок* подозрительных людей, которых тут же без допроса и суда убивали.
_______________
* Тюрьма.
Усталые от кровавой работы подходили эти люди-звери к выставленным для них догадливой Марфой чанам с брагой, медом и вином: кто успевал - черпал из них розданными ковшами, а у кого последние были вышиблены в общей сумятице, те черпали окровавленными пригоршнями и пили это адское питье, состоявшее из польской браги и русской крови.
Шум, ропот, визг, вопли убиваемых, заздравные окрики, гик, смех и стон умирающих - все слилось вместе в одну страшную какофонию. Ничком и навзничь лежавшие тела убитых, поднятые булавы и секиры на новые жертвы, толпа обезумевших палачей, мчавшихся: кто без шапки, кто нараспашку с засученными рукавами, обрызганными кровью руками, которая капала с них, - все это представляло поразительную картину.
- Ты что же, сокол, стоишь без дела и не бьешь изменников? Или и тебе крылья перешибли? - спросил знакомый уже нам старик-балагур, столкнувшись нечаянно с Чурчилой, томно и задумчиво смотревшим на ужасную картину побоища.
- Я люблю биться, а не бить! - ответил ему мрачно тот и, отвернувшись, быстро пошел в другую сторону.
- Постой, я понимаю тебя, молодец! Подумаем-ка вместе. Мы не этого ждали, - сказал старик, догоняя его.
Побоище продолжалось. Иной дрался поневоле. Быть безучастным зрителем было небезопасно, могли как раз принять за изменника. Не скоро руки палачей устали наносить удары, наступивший вечер не разогнал их. Кто-то догадался посвятить им: зажгли дома убитых, и страшное пламя, откидывая на небо багровое зарево и наводя грозные тени на двигавшихся во мраке убийц, придавало этой картине вид еще ужаснее, еще поразительнее.
- Вот так в случае и весь город запалим! Пусть московитяне поживятся головнями нашими вместо золота! - раздавались со всех сторон возгласы.
Марфа Борецкая со своей шайкой была на площади до позднего вечера, тайно прислушиваясь к все еще продолжавшимся крикам и стонам, результатам ее адской работы.
Все они то и дело натыкались на мертвые тела.
Болеслав Зверженовский, шедший рядом с Марфой, чуть было не упал, споткнувшись обо что-то круглое.
Он нагнулся и поднял за волосы голову.
Блеснувшее зарево осветило ее - это голова Василия Никифорова.
- Вот он, враг-то наш, у нас теперь не осклабляется, - со смехом произнес он, поднося ее Борецкой.
Она взглянула. В закатившихся, полуоткрытых глазах мертвой головы она, почудилось ей, прочитала страшный упрек. Дрожь пробежала по всему ее телу. На лбу выступил холодный пот.
- Пора, давно уже ночь, - робко промолвила она, как бы пораженная нависшим над ней мраком, и быстро пошла по направлению к своему дому.
Взгляд мертвых глаз, казалось, преследовал и подгонял ее.
Неистовства толпы еще продолжались несколько дней.
Вольный народ, то есть, чернь новгородская, перед которой трепетали бояре и посадские, бесчинствовала, пила мертвую, звонила в колокола и рыскала по улицам, отыскивая мнимых слуг и советников Иоанновых и расхищая у слабых последнее достояние. Дрались на смерть между собой из-за добычи.
Новгородские сановники, принимавшие вначале сами участие в бунте, опомнились первые, хотя и у них в головах не прошло еще страшное похмелье ими же устроенного кровавого пира. Их озарила роковая мысль, что если теперь их застанут врасплох какие бы то ни было враги, то, не обнажая меча, перевяжут всех упившихся и овладеют городом, как своею собственностью, несмотря на то, что новгородская пословица гласит: "Новгородец хотя и пьян, а все на ногах держится".
Многие держались уже только на руках.
Задумались люди сановитые, стали собираться каждый день на вече, почесывали затылки, теребили свои бороды и, наконец, решили - бить челом владыке Феофилу, чтобы он благословил принять на себя труд голосом духовного слова не только успокоить неистовую толпу, но и запретить народу, под страхом проклятия, отлучения от церкви, гнева Божия и наказания, буйствовать и разбойничать.
Жребий вести речь владыке выпал на степенного посадника Фому, прочие же бояре и посадники решили сопровождать его. Не теряя времени отправились они пешком в смиренную келью архиепископа. Не доходя еще до двери его, они обнажили головы, а войдя в нее Фома отделился от них, пошел вперед и обратился с просьбой к привратнику, чтобы он сказал келейнику, что бояре и посадники и все сановитые и именитые люди новгородские просят его доложить владыке, не дозволит ли он предстать им перед лицо свое и молить его скорбно и слезно об отпущении многочисленных грехов их перед ним.
Через некоторое время архиепископ Феофил вышел сам на крыльцо и строго обратился к ним:
- Да рассыплются племена нечестивые, ищущие брани, и будут поражены молнией небесной и, как псы голодные, лижут землю своими языками! Чего еще хотите вы от меня?
- Благодушный пастырь наш! - отвечал за всех Фома, преклоняя колено. - Человек рожден со страстями. Молим тебя, праведный, обрати гнев на милость, спаси Великий Новгород - он гибнет.
Слезы брызнули из его глаз, и он, окончив свою речь, низко опустил свою голову.
- Безумные, вы сами просили этого... Спасение града нашего в руке Божьей. Покайтесь! Я могу только умилостивить Его, соединяя свои молитвы с вашими, - заметил тронутый Феофил.
- Этого и жаждем мы, владыко святой. Воззри на раскаивающихся, благослови начинание наше и помоги нам, - молящим тоном произнес Фома.
- Дети мои, - заговорил архиепископ тихим ласковым голосом, после некоторой паузы, обведя всех стоявших перед ним проницательным взглядом, - знаю, что дух и плоть - враги между собой. Тесно добродетели уживаться в этом мире срочном, мире испытания, зато просторно будет в будущем, безграничном. Не ропщите же, смиритесь: претерпевший до конца спасен будет - говорит Господь. Но вы сами возмущаете, богопротивники, братьев своих и надолго ли раскаиваетесь?
Пристыженные сановники молчали.
Он продолжал:
- Думаете ли вы, что я не сочувствую вам в общей горести и гибели отечества? Разве забыли вы мои услуги ради его? Не я ли выпросил у московского князя гибнущие права наши и настоял: быть Новгороду Великим? Вы сами положили начало той язвы, которой теперь страдаете. Сколько раз я внушал вам благие мысли: смиритесь - и все дастся вам, и успехом увенчаются дела ваши, а вы как исполняли слова мои, как угождали святой Софии? Разве так подобает защищать его - распрями и убийствами? Я сделал все, что возлагает на меня сан мой, рвение и любовь к отчизне. И мое сердце кипит любовью к ней под черной рясой, но я сомневаюсь в вас, в вашем послушании.
- Будем послушны вовеки, - воскликнули в один голос присутствующие и преклонили свои головы.
Архиепископ осенил их крестным знамением и пригласил к себе для совещания.
Вечевой колокол все еще заливался, кровь лилась на площадях.
В одном месте черпали вино из полуразбитых бочек шапками, в другом рвали куски парчи, дорогих тканей, штофов, сукна и прочих награбленных товаров, как вдруг с архиепископского двора показался крестный ход, шедший прямо навстречу бунтовщикам; клир певчих шел впереди и пел трогательно и умиленно: "Спаси, Господи, людей Твоих". Владыко Феофил, посреди их, окруженный сонмом бояр и посадников, шел тихо, величественно, под развевающимися хоругвями, обратив горе свои молящие взоры и воздев руки к небу.
Пораженные как громом, бунтовщики окаменели и остались неподвижно в тех позах, в которых застало их это чудное видение.
Руки, державшие добычу, замерли на минуту, затем поднялись для молитвы, шапки покатились с голов, но толпа не смела поднять глаз и, ошеломленная стыдом, отшатнулась и пала на колени, как один человек.
Архиепископ, молча, не взглянув на народ, не удостоив его благословения и не допустив приложиться к Животворящему Кресту, прошел к соборному храму св. Софии, помолился у золотых ворот его. Так называются медные, вызолоченные ворота, по народному преданию, вывезенные из Корсуни или Херсонеса, - они находятся на западной стороне церкви, - знаменитая древняя редкость, сохранившаяся до последних дней.
После краткой молитвы у этих ворот процессия тронулась к городским стенам.
Прошло еще несколько дней.
Софийская площадь очистилась. Мертвые тела положили на носилки и похоронили по христианскому обряду за городским валом, колокола замолкли, и вече перестало представлять собой простую мирскую сходку.
На первом месте в храме заседал архиепископ, возле него тысяцкий Есипов, князь Василий Шуйский, посадники Фома, Кирилл и другие. Марфа же с Настасьей Ивановной уехала посетить свои села, находившиеся вблизи Соловецкой обители.
Великокняжеского посла, боярина Федора Давыдовича, жившего на Городище с многочисленной дружиной, чествовали, как подобает, ни чем не обижали, только не допускали на вече и решились отпустить к великому князю с запиской от имени веча Новгородского.
- Люди новгородские! - сказал Феофил, - я написал ответную грамоту в Москву, останетесь ли вы довольны ею?
Подьячий Родька Косой начал громко читать ее, поглаживая свою бороду:
- "От Веча Великого Новгорода к Великому Князю Московскому и проч. ответная грамота:
"Кланяемся тебе, Господину нашему, Князю Великому, а государем не зовем. Суд твоим наместникам оставляем на стороне, на Городище, и по прежним известным тебе условиям; дозволяем им править делами нашими, вместе с нашими посадниками и боярами, но твоего суда полного и тиунов твоих не допускаем и дворища Ярославлева тебе не даем; хотим же жить с тобою, Господином, хлебосольно, согласно, любезно, по договору, утвержденному с обоих сторон по Коростыне, в недавнем времени".
"Кто же тебе предлагает быть государем нашим, Великого Новгорода, тех самих ведаешь, и то, как подобает наказывать за криводушие. Мы здесь также управились со своими предателями, и ты не взыскивай с нас за самосуд, данный нам предком твоим, Ярославом Великим, каковым мы нынче и воспользовались, сиречь, в силу оного дозволения, не преступая нашей к тебе чтимости и покорности".
"Молим и взываем к тебе, Господин, всеусердно и всеуниженно: держи нас по старине, по крестному целованию; и мы всегда будем верными слугами тебе, и отчизне твоей Великому Новгороду".
Руки приложили: владыка Великого Новгорода, архиепископ Феофил, тысяцкий Ксенофонт Есипов, новоизбранник дьяк Тит, по реклу Остапов и проч.
- А если Иоанну не понравится наше послание? - заметил князь Шуйский, - чего должны ожидать тогда?
- Битвы, - почти в один голос отвечали Есипов, Фома, Кирилл и другие.
Архиепископ задумчиво молчал. Он чувствовал, что не уговорить ему своих сограждан к безусловному подданству, да и самому тяжело было решить все лишь в пользу Иоанна.
- Но в силах ли мы бороться с ним? - понизив до шепота голос, промолвил дьяк Ксенофонт.
Никто не отвечал.
- А уж когда он одолеет нас, - прибавил он, - много резни будет, досыта насытится меч его кровью новгородской. Надобно чем-нибудь отвести эту грозу великую, черную...
- Красную, кровавую и непреодолимую, - продолжал его мысль посадник Фома. - На нас она покатится, над нами и разразится! Тогда я первый не скрываю своего намерения поддаться Литве.
Молодой парень, слушавший с прочим народом мнения бояр, стоял в углу храма и давно уже с досады кусал губы и рвал оторочку своей шапки.
Последние слова о подданстве Литве, произнесенные Фомой, заставили его вздрогнуть. Он сбросил с себя охабень и быстро вышел вперед, окинул всех присутствующих орлиным взглядом своих глаз, сверкающих и блестящих, как полированный лист.
- Владыко святой, - начал он взволнованным голосом, - и вы все, разумные, советные мужики новгородские, надежда, опора наша, неужели вы хотите опять пустить этих хищников литовцев в недра нашей отчизны? Скажите-ка, кто защитит ее теперь от них, или от самих вас? Разве они не обнажили уже не раз перед вами черноту души своей, и разве руки наши слабы держать меч за себя, чтобы допускать еще завязнуть в этом деле лапами хитрых пришельцев?
- Мальчик! - возразил ему Фома с заметным неудовольствием, - что же ты нашел противного в литовцах, что у них волчьи зубы или лисьи хвосты?
- И то, и другое, чтимый муж, если хочешь, чтобы мальчик вразумил твои седины! - отвечал ему гордо молодец.
- Чурчила, ты забываешься, так иди же вон отсюда немедленно! - закричали в один голос Фома и Кирилл.
- Уйду и унесу с собой ретивое, которое бьется любовью к родине так же сильно, как рука эта будет вертеть головы ваших заступников - челядинцев, и это так же верно, как то, что я называюсь Чурчилой! - сказал пристыженный и взбешенный витязь Новгорода и, натянув голицу свою, сжал кулак и быстрыми шагами вышел из веча.
- Я говорил тебе, что этот мальчик вреден и языком и кулаком своим Новгороду. Слава Богу, что я это узнал вовремя! - заметил нахмурившись Фома Кириллу.
- Он пылок, но добр. Однако здесь не время и не место объясняться о нем; теперь приходится всякому думать о себе, - с досадой ответил ему Кирилл.
- На сей раз довольно! - сказал владыко, вставая со своего места.
На его лице ясно отпечатывались следы глубоких дум.
Все встали за ним.
Колокол ударил несколько раз, означая окончание заседания, и народ, трепетно, с каким-то вещим, недобрым предчувствием смотрел на бояр, тихо и задумчиво расходящихся по домам.
Ярко и весело светил месяц на землю, звездочки при нем чуть искрились, то пропадали, то снова сверкали в темной синеве горизонта, как резвые рыбки в чистой воде блистают своей серебристой чешуей.
В Новгороде ярко горели огни, но мрак вечера давно уже сгущался; наступила ночь, светлая, роскошная. Огни один за другим стали потухать, и скоро вечно живой город, слившись с горизонтом в один бледный свет, затих и заснул.
На берегу реки Волхова сидел, пригорюнившись, добрый молодец. С правой стороны его стоял оседланный конь и бил копытами о землю, потряхивая и звеня сбруей, слева - воткнуто было копье, на котором развевалась грива хвостатого стального шишака; сам он был вооружен широким двуострым мечом, висевшим на стальной цепочке, прикрепленной к кушаку, чугунные перчатки, крест-на-крест сложенные, лежали на его коленях; через плечо висел у него на шнурке маленький серебряный рожок; на обнаженную голову сидевшего лились лучи лунного света и полуосвещали черные кудри волос, скатившиеся на воротник полукафтана из буйволовой кожи; тяжелая кольчуга облегала его грудь.
Он молчал и лишь порой затягивал какую-то заунывную песню, глядя пристально и печально на Новгород и считая рассеянно волны, бившиеся о берега.
Вдруг ему послышался приближающийся от города звук конских копыт.
Он приложил ухо к земле - звук слышался явственнее, и конь его насторожил уши. Вскоре показался конник, осматривающий окрестности, как бы на поисках. Заслышав шорох у берега, всадник свернул туда своего коня, вгляделся на полулежавшего молодца и, радостно вскрикнув: "Чурчила!", соскочил с лошади и заключил его в свои объятья.
- Постой, Дмитрий, ты задушишь меня, как слабого ребенка, - заговорил Чурчила (это был он) в свою очередь дружески обнимая прибывшего, - я и так насилу дышу: у меня на сердце камень, а в душе - сиротство бессчастное!
- Так вот как поступают наши задушевные-то! - воскликнул Дмитрий. - Помчался ты, как вихрь, невесть куда, и не сказал мне прощального слова! Бог тебе судья, Чурчила! А мы с тобой еще побратались на жизнь и смерть! Что я тебя обидел, что ли, чем, словом, или делом, или косым взглядом?
- Не кори меня ни тем, ни другим, брат названный, - вздохнул тяжело новгородский витязь. - Чудно тебе показалось отбытие мое из родного края, особенно же тогда, когда уже сковался я кольцом обручальным, но я еще чуднее дело поведаю тебе...
Крупная, как градина, слеза, скатившись по щеке его, разбилась о кольчугу.
- Да что ты, богатырская косточка, неужели и впрямь заплакал как баба? О чем же? Расскажи скорей, не терпится!
- Эх, замолчи молодецкое сердце! - заговорил снова Чурчила, ударяя себя в грудь. - Дай вымолвить тоску-кручину другу закадычному! Нет, я весел, Дмитрий, право, весел, как этот месяц, - продолжал он, прикидываясь веселым. - Да о чем тосковать? Красоток много на белом свете, а милая-то хоть и одна, да что ж? Если забыла она слово клятвенное, не в омут же бросаться от этого, чертям в угоду.
Он улыбнулся, но эта улыбка была скорее болезненной гримасой.
- Так-то это так, - отвечал в раздумье Дмитрий, - да вот мне невдомек: во-первых, я тебя не узнаю, ты ли это Чурчила-сокол, кистень-рука, веселый, удалой, всем пример, который, бывало, один выходил на целую стенку? Во-вторых, удивительно мне, как могла разлюбить тебя Настенька, новгородская звездочка? Хоть родитель ее, степенный посадник Фома Крутой, и впрямь крут, да твой родитель, Кирилл, тоже посадник, не хуже его, они же с ним живут в превеликом согласии; издавна еще хлеб-соль водят, так как и мы с тобой, бывало, в каждой схватке жизнь делили, зипуны с одного плеча нашивали, да и теперь постоим друг за друга, хоть ты меня и забыл, помощника своего, Дмитрия Смелого!
- Постой, брат, не язви меня, дай передохнуть - все выскажу.
Глубоко и тяжело вздохнув, Чурчила начал:
- Ведомо тебе хлебосольство и единодушие отца моего с Фомой и то, как они условились соединить нас, детей своих; помнишь ты, как потешались мы забавами молодецкими в странах иноземных, когда, бывало, на конях перескакивали через стены зубчатые, крушили брони богатырские и славно мерились плечами с врагами сильными, могучими, одолевали все преграды и оковы их, вырывали добро у них вместе с руками и зубрили мечи свои о черепа противников? Бывало, радость привольная охватит удалых такая, что десятью языками не сможешь рассказать о ней. А тот восторг, который чувствовал я в душе при взгляде на мою суженую, когда благословили нас Пречистой, когда вложили руки ее в мою и наказали нам жить в любви и согласии, - восторг, вознесший меня на седьмое небо!.. Ах, Дмитрий, если бы ты знал, если бы ты мог знать, как билось мое ретивое!.. Бывало и смерть была мне близкой соседкой, и острие меча мелькало перед самыми глазами, но я не пугался: отобьешь его, да свое запустишь по самую рукоять - и прав - и понесся далее, а тогда... О! Нет, не умею!.. Какая она была красивая, как понимала меня!.. Как хотела нежить мою буйную голову на коленях своих!.. Настя, добрая, милая моя Настя!
С этими словами он крепко сжал руку Дмитрия и упал головой к нему на грудь, стараясь скрыть выступившие на глазах слезы, которых он стыдился.
Раздались сначала тихие, а потом громкие рыдания.
- Не одна она, и я понимаю тебя, добрый друг! - говорил Дмитрий, обнимая Чурчилу.
- Да, теперь ты у меня остался один, один на всем белом свете; теперь он почернел для меня: "Отсветила звезда моя, отсветила приглядная, покрылась саваном, небо туманное"... Как это дальше-то поется эта песня, которую сложил Владимир-утопленник?
- Полно, не обманывай ни себя, ни меня: до песен ли тебе, лучше расскажи, как поется дальше твоя песня...
- Слеза смыла пятно тоски задушевной, как будто я поделился ею с тобой! Отлегло немного от сердца. Слушай же далее! Я, как водится, с большим поездом сватов и дружек, стал ездить к невесте своей разгульно и весело!.. Пиры у нее на столах высились горами, напитки лились рекой, и назначили уже день, когда совершить наше благословенное дело. Этот день был торжеством для всего народа, день памяти по святой Софии, к которому отец Насти Фома, хотел совсем приготовиться. Все шло своим чередом: старики наши отдались радости и руками и ногами, а дружки и все гости всей головой, пили они как на заказ, а мы... да что и говорить, так было привольно всем!.. Вдруг, точно ворон накаркал беду на нас бедных, нагрянул гонец из Москвы - и все пошло прахом. Дорога мне моя Настя, не возьму я за нее всего мира подлунного, но родина... Сожму ретивое, заставлю молчать его и променяю бесценную мою, стотысячную, на бесценнейшее сокровище - отчизну... После пусть сам умру бесчисленное число раз, не проживу мига без нее, зато на душе не будет зазорно.
Чурчила молодецки тряхнул своими кудрями.
Дмитрий молча слушал исповедь друга.
- Ты знаешь клевретов Марфиных, - продолжал тот. - Они, в том числе и Фома, зачинщик всему делу, задумали опять подчиниться Литве, а у нас с тобой никогда не лежало сердце к этой челяди. Я, услышав об этом, прорвался в думскую палату и горячо заговорил с Фомой. Не понравилось ему это, рассерчал он на меня и обозвал обидными словами. Я тоже и при отце своем, и при всех советных мужиках задал ему такую отповедь, что пристыдил его и тем накликал на себя немилость и ненависть. Когда же сердце мое отошло, остыло от обид его, я спохватился. Отец мой принял его же сторону и послал меня повиниться перед ним. Я тотчас ринулся туда, куда душа моя давно просилась, и стал молить его забыть обоюдные распри наши и покончить скорей начатое дело.
Чурчила перевел дух.
- Когда бы ты видел, как он рассвирепел на меня! "Одно условие, - рявкнул он как зверь, - и я прощу тебя и назову сыном: приходи завтра на вече и на коленях при всем собрании вымоли у меня прощение вины твоей. Да еще согласись на все помыслы наши: преклони голову перед прибывшими литвинами, и, всячески их приветствуя, моли заступиться за родину. Иначе выкинь из головы когда-либо называться моим сыном, да и дочь моя выбрала уже себе другого суженого". Слова эти затронули меня за живое. "Ползают одни гады, - отвечал я ему резко, - а приветствовать литвин я должен не языком а мечом. Когда бы им посчастливилось добыть меня живьем и, загнув голову, держать нож над горлом, и тогда бы не стал я унижаться и чествовать их, просить пощады у заклятых врагов наших!" - "Так если же ты когда-либо занесешь ногу свою через подворотню мою, - завопил он, - я затравлю тебя лихими псами". - "Да я и не захочу встречаться с тобой, ты злей их облаиваешь", - сказал я ему, как отрезал, и так сильно захлопнул за собой калитку, что ворота затряслись и окна задребезжали.
- А что же отец?
- Отец мой напустился тоже на меня за то, как посмел я дерзко речь вести с чтимым посадником, близким его товарищем, зачем не уступил ему, не согласился на его условия. К жару добавил он еще жару. Я не стерпел. - "Значит, вы одной шайки"! - Больше не мог я выговорить ни слова, выбежал на перекресток и начал клич кликать. - "Верные мои молодцы-сотоварищи, кто хочет со мной рискнуть за добычей далеко, за Ново-озеро, к Божьим дворянам*, того жду я под вечер в "Чертовом ущелье", - а сам вскочил на коня и не смел обернуться назад, чтобы косящатое окошечко Фомина дома не мигнуло бы мне привычным бывалым и не заставило вернуться, да пустился сюда, как на вражескую стену, ожидать...
_______________
* Так называли новгородцы ливонских рыцарей.
Не успел он договорить эти слова, как вблизи послышался конский топот. Явилось множество всадников, броня которых сверкала при трепетном блеске луны. Раздался звон оружия, когда они, соскочив с коней, окружили своего удалого предводителя.
- Ну, теперь прощай, друг! - сказал Чурчила, крепко обнимая Дмитрия. - Она забыла меня! Но ты вспомни меня, умру не умру, а помчусь рассеять тоску-кручину или прах свой!
- Как! - воскликнул Дмитрий, - и ты думаешь, что я пущу тебя одного без себя. Да мне и большой Новгород покажется широким кладбищем.
- Нет, Дмитрий, - сказал Чурчила, - не рискуй, у тебя дряхлый отец. Прости!
Закинув на руки поводья, он прыгнул в седло и вмиг исчез со своей дружиной.
Дмитрий остался один.
- Да ведь отец мой любит больше копить сокровища, чем дорожит сыновней любовью, - задумчиво говорил он сам себе, вспоминая последние слова Чурчилы. - Ты покинул меня, так я тебя не покину, - воскликнул он.
Луна скрылась в это время за облако и скрыла его погоню за своим другом-братом.
В день столкновения Чурчилы с посадником Фомой последний не возвращался домой из думной палаты до позднего вечера.
В доме посадника еще никто не знал о происшедшей ссоре жениха с отцом невесты, а потому по обычному порядку в дом к нему собрались на свадебные посиделки девушки - подруги невесты, которая еще убиралась и не выходила в приемную светлицу. Гости, разряженные в цветные повязки, с розовыми лентами в косицах и в парчовых сарафанах, пели, резвились и играли в разные игры, ожидая ее.
Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.
Девушки, завидя ее, оставили игры и, бросившись ей навстречу, закричали:
- Ах, Лукерья Савишна, матушка! - подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать, да поплясать с ними.
- Ох, полноте, резвуньи, - говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, - у вас все беготня, да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?
- Она еще не выходила, а мы уже давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, - сказала одна из девушек.
- Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна? - промолвила другая, - запеть, что ли?
- Пошли же вы, - отвечала старуха, - провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!
- Полно, что ты, Христос с тобой, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? - закричали все девицы, всплеснув руками.
- Да к тому уже время подходит, милые мои молодицы! - со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. - Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, - добавила она прослезившись.
- Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь. Повеселимся-ка лучше! - заговорили девушки.
- Нет, это ведь я так к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с ней, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не подступишься к нему, такой мрачный стал. Спросишь что, - зыкнет да рыкнет, так поневоле не радость на уме-то, как обо всем подумаешь. Прежде я и сама не такая была: в посиделках ли на пиру ли, на беседе ли, на масленой ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях - первая я закатывалась. Плясать ли пущусь - выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду - все заглядываются...
Не успела Лукерья Савишна договорить свои воспоминания, как в комнату, в сопровождении сенных девушек, вошла невеста. Настасья Фоминишна была красивая, стройная блондинка, с белоснежным лицом, нежным румянцем на щеках и темными вдумчивыми глазами, глядевшими из-под темных же соболиных бровей. Недаром по красоте своей она считалась "новгородской звездочкой". Этой красоте достойной рамкой служил ее наряд. Атласная голубая повязка, блистающая золотыми звездочками, с закинутыми назад концами, облекала ее головку; спереди и боков из-под нее мелькали жемчужные поднизи, сливаясь с алмазами длинных серег; верх головы ее был открыт, сзади ниспадал косник с широким бантом из струистых разноцветных лент; тонкая полотняная сорочка с пуговкой из драгоценного камня и пышными сборчатыми рукавами с бисерными нарукавниками и зеленый бархатный сарафан с крупными бирюзами в два ряда вместо пуговиц облегали ее пышный стан; бусы в несколько ниток из самоцветных камней переливались на ее груди игривыми отсветами, а перстни на руках и красные черевички на ногах с выемками сзади дополняли этот наряд.
Девушки кинулись к ней навстречу, окружили ее и повели к старушке, припевая всем хором:
Шла девица, голубица,
Свет наш, Настенька,
По крылечку, по тесову
Да по коврику.
Она шла, переступала,
Приговаривала:
Как роскошно, как богато
Здесь у батюшки;
Как приглядно, торовато
У родного мне.
Славно птичке поднебесной,
Резвой ласточке,
Порхать по полю чистому,
По зеленому,
Красоваться, любоваться
Светлым ведрышком,
Быстро виться, расстилаться
По поднебесью.
Так и Настеньке талантливой
Быть век девицей
Притаманней и привольней,
Чем молодушкой!
Вдруг откуда ни возьмись
Да навстречу ей
Идет молодец красивый
Словно писанный.
Ясноокий и румяный,
Кудри черные,
Он приветит ее речью
Сладкогласною:
Ты куда, моя девица,
Настя-звездочка?
Воротися, дай мне руку:
Я твой суженый!
Хорошо тебе, раздольно
В отчем тереме;
А с милым другом милее
Жить во бедности.
Мы согласно и советно,
По-любовному,
Не увидим, как промчатся
Годы многие.
Настя дрогнула, смутилась
И потупилась.
Ее щеки жаром пышут,
Разгораются,
Ретивое бьется сильно,
Колыхается;
Словно сладкий мед вливают
Речи молодца,
И разнежася вздыхает
Тяжко, сладостно;
Исподлобья и украдкой
На него глядит
И с стыдливою ухваткой
Говорит ему:
Суженый - возьми девицу, -
Полюби меня,
И сверкнула на ресницу
Жемчугом слеза. |
В то время, когда девушки приветствовали невесту этой песней, она была в объятьях своей матери и, слушая с удовольствием приятные для нее напевы, скрывала на груди Лукерьи Савишны свое горящее лицо. Затем, как бы очнувшись, она начала целовать по одиночке своих подруг.
- Что это?.. На дворе уже давно вечер, а жениха нашего все нет как нет. Да и отец что-то запропастился на вече. Ну что ему там делать с ранней зари да доселе. Ведь всех не перекричать! - сказала старушка-мать.
- Уж не приключилось ли с ним чего недоброго? - заметила дочь, не спуская глаз с окошка.
- Кому? - спросила мать, смеясь, - отцу или жениху? Кто для тебя дороже?
Настя смешалась и молчала. Лишь после довольно продолжительной паузы вымолвил:
- Оба они неоцененны для меня, матушка, но батюшка дороже, он родитель, кормилец мой.
- Полно пустословить, Настюша! - перебила ее мать. - Я по себе это знаю: бывало, сидя наверху, да взаперти в своей девичьей светлице, как хочется найти такого человека, который бы вынес тебя оттуда, как заговоренный клад, и как он после того становится нам дорог. Вот мы с отцом твоим, так признаться сказать, не всегда ладили, норовом-то он крутенек и теперь. Сперва звались мы "голубками", хотя подчас и грызлись как кошка с собакой, а после он прозвал меня сорокой-трещоткой, - ведь вот какой обидчик. Да, впрочем, я ему сама не спускала: он меня за косу, я его за бороду - отступится поневоле. Я еще скромна, не все высказываю. Да что же ты, Настенька, призадумалась? Девицы, гряньте-ка песенку, да погромче какую, только не заунывную, что душу тянет, а так - поразгульнее, повеселей... Я и сама подтяну вам.
Старуха запела дребезжащим голосом:
Отставала свет-лебедушка
Прочь от стада лебединого...
- Да ты уж, кажись, и плакать собралась?.. О
чем это?.. Да, да, мы расстанемся с тобой,
неоцененное мое дитятко! Отдаю я тебя в
чужие люди! Осиротеем мы обе! |
- Полно, родная, мне и без того моченьки нет, что-то так тяжко взгрустнулось, так вещее замерло, и сама не знаю о чем! - отвечала, всхлипывая, дочь.
О чем?.. Ну, вестимо, о чем, что долго суженого нет? Вот придет он - дам я ему себя знать!
- Да придет ли он, матушка?.. Что-то во мне и веры нет! Я сегодня сон видела, зловещий такой...
- Я сама - тоже. Будто отец твой, муж мой, обратился в медведя, еще страшнее стал, да и...
- Вот кто-то подъехал... Чу, уже и голос раздается в сенях. Должно быть, это они! - закричали девушки, и мать с дочерью, несмотря на то, что последней вменялось в преступление самой показываться жениху, бросилась встречать долгожданных гостей.
Девушки между тем запели:
Вылетал сокол ясный на долину,
Он искал соколицу, девицу,
Он сыскал себе... |
- Анютка! Палашка! - кричала старуха своим девкам. - Ступайте, бегите скорей принимать кульки с гостинцами от жениха! Накрывайте столы. Пойте, пойте, девицы!
Девушки заливались.
Вошел Фома с несколькими незнакомцами.
- Что это? - Угрюмо проговорил он. - Чего вопите? Гасите светцы и замолкните, теперь не до вас!..
- Как! Да что это ты затеял? - подхватила Лукерья Савишна, пятясь от него и раскинув удивленно руки. - Зачем гасить светцы да замолкать песням? Что ты ворожить или заклинать кого хочешь в потемках? Так ступай в свою половину, а в наши дела, жениха принимать, не вмешивайся.
- Жених сегодня не будет! - грубо буркнул Фома и стал усаживать своих гостей, из которых один пристально и жадно глядел на бледную томную Настю.
- Чтобы тебе самому принудилось, старому лешему! - проворчала про себя старуха. - Почему же? Что же ему сделалось? Не хворает ли он и помнит ли слово клятвенное? - пристала она к мужу с вопросами уже вслух.
- Нечистый его знает и с тобой-то, отвяжись от меня! - закричал на нее Фома.
- И ты от меня со своей челядью сгинь с глаз долой! - не осталась в долгу Лукерья Савишна.
- Баба! - крикнул еще громче Фома. - Я вижу, у тебя волос длинен, да и язык не короток, замолчи, а не то я его совсем вытяну или укорочу.
- Да что ты взаправду рассерчал и озлобился на меня без причины, уж нельзя и слова вымолвить! Мы ждали жениха, а не тебя с этими, сразу понизила она тон.
- Чурчила более не жених моей дочери! Слышишь ли? Теперь о нем более ни слова. Скажи это Насте, чтобы и она не смела более помышлять о нем.
Старуха всплеснула руками, а Настя, сама услыхав свой приговор, дико взглянула на отца изумленными, помутившимися глазами и бледная, как подкошенная лилия, без чувств упала на пол.
- Что ты, варвар старый, что ни слово, то обух у тебя! Батюшки светы! Сразил, как ножом зарезал, дитя свое... Разве она тебе не люба? - кричала и металась во все стороны Лукерья Савишна, как помешанная, между тем, как девушка вспрыскивала лицо Насти богоявленской водой, а отец, подавляя в себе чувство жалости к дочери, смотрел на все происходившее, как истукан.
- Что же теперь добрые люди скажут? Вот сердечный твой сынок старший, Павлуша нелюдимый, знать более тебе по нраву пришелся! Тебе нужды нет, что он день-деньской шатается, да с нечистыми знается. Нет же ему моего материнского благословения! От рук он отбился, уж и церковь Божию ни во что ставит! Или его совесть заела, что он туда ногу не показывает? Или его нечистые заколдовали? Или сила небесная не пускает недостойного в обитель свою? Намедни он, - вопила старуха.
- Что ты отходную, что ли, читаешь дочери? - мрачно сквозь зубы прервал ее Фома, сурово сдвинув брови.
- Ах ты, мои родные! Сгубил тебя варвар, мою крошечку!.. Заплатит ему Бог, - стала было причитать Лукерья Савишна, но силы ее оставили и она, в последний раз всплеснула руками, как сноп упала возле дочери.
Почти на краю Новгорода, далеко за Московскими воротами, был обширный пустырь, заросший крапивой и репейником. Вокруг него торчали огромные рогатые сосны, любимое пристанище для грачей, ворон и хищных зверей, в середине находилось ущелье, прозванное "Чертовым", - в нем под грудами хвороста и валежника водились всякие гады: змеи и ужи.
Недалеко от него стояла маленькая избушка с соломенной крышей и с двумя прорезями маленьких окон. Покосившаяся от времени дверь, сколоченная из трех досок, поминутно билась и скрипела на крючьях, то отворяясь то затворяясь.
Предание об этой избушке было недоброе.
Старожилы уверяли, что они и не помнят, кто построил ее. Место это обегали испокон века, и только запоздалый путник решался идти мимо него, да и то в некотором отдалении, осеняя себя крестным знамением.
Рассказывали, будто дверь избушки, бьющая, как подстреленная птица крылом, была движима нечистой силой, которая нарочно заманивала любопытных внутрь избушки, откуда уже они никогда не возвращались.
Молва шла далее и утверждала, что в ней жил чернокнижник, злой кудесник, собой маленький старикашка, а борода с лопату и длинная, волочащаяся по земле; будто вместо рук мотались у него железные крючья с когтями, а ходил он на костылях, но так быстро, что догонял ланей, водившихся в окружности. Днем он не показывался, заклятый еще святителем Ионой Новгородским, а по ночам прогуливался, если не на костылях, то верхом на огненном козле, и с таким пронзительным свистом, раздававшимся по всему лесу, что распугивал всех хищных птиц, притаившихся в гнездах. Птицы выли, стонали и били крыльями страшную тревогу по всему лесу.
Солнце глянуло своими лучами сквозь серые облака на мрачные ели и сосны и зарумянило "Красный холм", находившийся перед самой избушкой "Чертова ущелья". "Красным" он был назван потому, что под ним злой кудесник погребал свои жертвы, и в известные дни холм этот горел так ярко, что отбрасывал далеко от себя красное зарево.
На этом холме сидели двое.