Главная » Книги

Диккенс Чарльз - Холодный дом (главы I-Xxx), Страница 6

Диккенс Чарльз - Холодный дом (главы I-Xxx)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

  - Должно быть, подумала, что нам надо поговорить о своих семейных делах. Она очень скромная. Что ж, это хорошее качество для молодой девушки. И редкое, - добавляет миссис Раунсуэлл, а мыс на ее корсаже выпячивается донельзя, - в прежние времена скромных девушек было больше.
   Юноша наклоняет голову в знак уважения к взглядам столь опытной женщины. Миссис Раунсуэлл прислушивается.
   - Кто-то приехал! -говорит она. Более острый слух ее молодого собеседника давно уже уловил стук колес. - Кому это взбрело в голову явиться в такую погоду, хотела бы я знать?
   Немного погодя слышен стук в дверь.
   - Войдите!
   Входит темноглазая, темноволосая, застенчивая деревенская красавица, такая свежая, с таким румяным и нежным личиком, что дождевые капли, осыпавшие ее волосы, напоминают росу на только что сорванном цветке.
   - Кто это приехал, Роза? - спрашивает миссис Раунсуэлл.
   - Два молодых человека в двуколке, сударыня, и они хотят осмотреть дом... Ну да, так я им и сказала, позвольте вам доложить! - спешит она добавить в ответ на отрицательный жест домоправительницы. - Я вышла на крыльцо и сказала, что они приехали не в тот день и час, когда разрешается осматривать дом, но молодой человек, который был за кучера, снял шляпу, несмотря на дождь, и упросил меня передать вам эту карточку.
   - Прочти, что там написано, милый Уот, - говорит домоправительница.
   Роза так смущается, подавая карточку юноше, что молодые люди роняют ее и чуть не сталкиваются лбами, поднимая ее с полу. Роза смущается еще больше.
   "Мистер Гаппи" - вот все, что написано на карточке.
   - Гаппи! - повторяет миссис Раунсуэлл. - Мистер Гаппи! Что за чепуха; да я о нем и не слыхивала!
   - С вашего позволения, он так мне и сказал! - объясняет Роза. - Но он говорит, что он и другой молодой джентльмен приехали на почтовых из Лондона вчера вечером по своим делам - на заседание судей; а оно было нынче утром где-то за десять миль отсюда, но они быстро покончили с делами и не знали, что с собою делать, да к тому же много чего наслушались про Чесни-Уолд, вот и приехали сюда в такую погоду осматривать дом. Они юристы. Он говорит, что хоть и не служит в конторе мистера Талкингхорна, но может, если потребуется, сослаться на него, потому что мистер Талкингхорн его знает.
   Умолкнув, Роза спохватилась, что произнесла довольно длинную речь, и смущается еще больше.
   Надо сказать, что мистер Талкингхорн - в некотором роде неотъемлемая принадлежность этого поместья; кроме того, он, как говорят, составлял завещание миссис Раунсуэлл. Старуха смягчается, разрешает, в виде особой милости, принять посетителей и отпускает Розу. Однако внук, внезапно возжаждав осмотреть дом, просит позволения присоединиться к посетителям. Бабушка, обрадованная его интересом к Чесни-Уолду, сопровождает его... хотя, надо отдать ему должное, он настоятельно просит ее не беспокоиться.
   - Очень вам признателен, сударыня! - говорит в вестибюле мистер Гаппи, стаскивая с себя промокший суконный дождевик. - Мы, лондонские юристы, изволите видеть, не часто выезжаем за город, а уж если выедем, так стараемся извлечь из поездки все что можно.
   Старая домоправительница с чопорным изяществом показывает рукой на огромную лестницу. Мистер Гаппи и его спутник следуют за Розой, миссис Раунсуэлл и ее внук следуют за ними; молодой садовник шествует впереди и открывает ставни.
   Как всегда бывает с людьми, которые осматривают дома, не успели мистер Гаппи и его спутник начать осмотр, как уже выбились из сил. Они задерживаются не там, где следует, разглядывают не то, что следует, не интересуются тем, чем следует, зевают во весь рот, когда открываются новые комнаты, впадают в глубокое уныние и явно изнемогают. Перейдя из одной комнаты в другую, миссис Раунсуэлл, прямая, как и сам этот дом, всякий раз присаживается в сторонке - в оконной нише или где-нибудь в уголке - и с величавым одобрением слушает объяснения Розы. А внук ее, тот слушает так внимательно,, что Роза смущается все больше... и все больше хорошеет. Так они переходят из комнаты в комнату, то ненадолго воскрешая портреты Дедлоков, - когда молодой садовник впускает в дом дневной свет, то погружая их в могильную тьму, - когда садовник вновь преграждает ему путь. Удрученный мистер Гаппи и его безутешный спутник конца не видят этим Дедлокам, чья знатность, по-видимому, зиждится лишь на том, что они и за семьсот лет ровно ничем не сумели отличиться.
   Продолговатая гостиная Чесни-Уолда и та не может оживить мистера Гаппи. Он так изнемог, что обмяк: на ее пороге и насилу собрался с духом, чтобы войти. Но вдруг портрет над камином, написанный модным современным художником, поражает его, как чудо. Мистер Гаппи мгновенно приходит в себя. Он во все глаза смотрит на портрет с живейшим интересом; он как будто прикован к месту, заворожен.
   - Ну и ну! - восклицает мистер Гаппи. - Кто это?
   - Портрет над камином, - объясняет Роза, - написан с ныне здравствующей леди Дедлок. По общему мнению, художник добился разительного сходства, и все считают, что это его лучшее произведение.
   - Черт меня побери, если я ее когда-нибудь видел! - говорит мистер Гаппи, в замешательстве глядя на своего спутника. - Однако я ее узнаю. С этого портрета была сделана гравюра, мисс?
   - Нет, его никто не гравировал. У сэра Лестера не раз просили разрешения сделать гравюру, но он неизменно отказывал
   - Вот как! - негромко говорит мистер Гаппи. - Провалиться мне, если я не знаю ее портрета как свои пять пальцев, хоть это и очень странно! Так, значит, это леди Дедлок?
   - Направо портрет ныне здравствующего сэра Лестера Дедлока. Налево портрет его отца, покойного сэра Лестера.
   Мистер Гаппи не обращает никакого внимания на обоих этих вельмож.
   - Понять не могу, - говорит он, не отрывая глаз от портрета, - почему я так хорошо его знаю! Будь я проклят, - добавляет мистер Гаппи, оглядываясь вокруг, - если этот портрет не привиделся мне во сне!
   Никто из присутствующих не проявляет особого интереса к снам мистера Гаппи, так что возможность эту не обсуждают. Сам мистер Гаппи по-прежнему стоит как вкопанный перед портретом, так глубоко погрузившись в созерцание, что не двигается с места, пока молодой садовник не закрывает ставен; а тогда мистер Гаппи выходит из гостиной в состоянии оцепенения, которое служит хоть и своеобразной, но достаточной заменой интереса, и плетется по анфиладе комнат, растерянно выпучив глаза и словно повсюду ища леди Дедлок.
   Но он больше нигде ее не видит. Он видит ее покои, куда всю компанию ведут напоследок, так как они очень красиво обставлены; он глядит в окна, как и миледи недавно глядела на дождь, смертельно ей надоевший. Но всему приходит конец, - даже осмотру домов, ради которых люди тратят столько сил, добиваясь разрешения их осмотреть, и в которых скучают, едва начав их осматривать. Мистер Гаппи, наконец, кончил осмотр, а свежая деревенская красавица - свои объяснения, которые она неизменно завершает следующими словами:
   - Терраса там, внизу, вызывает всеобщее восхищение. В связи с одним древним семейным преданием, ее назвали "Дорожкой призрака".
   - Вот как? - говорит мистер Гаппи с жадным любопытством. - А что это за предание, мисс? Может, оно имеет нечто общее с каким-нибудь портретом?
   - Расскажите нам его, пожалуйста, - полушепотом просит Уот.
   - Я его не знаю, сэр. Роза совсем смутилась.
   - Посетителям его не рассказывают; оно почти забыто, - говорит домоправительница, подойдя к ним. - Это просто семейная легенда, и только.
   - Простите, сударыня, если я еще раз спрошу, не связано ли предание с каким-нибудь портретом, - настаивает мистер Гаппи, - потому что, верьте не верьте, но чем больше я думаю об этом портрете, тем лучше узнаю его, хоть и не знаю, откуда я его знаю!
   Предание не связано ни с каким портретом, - домоправительнице это известно наверное. Мистер Гаппи признателен ей за это сообщение, да и вообще очень ей признателен. Он уходит вместе с приятелем, спускается по другой лестнице в сопровождении молодого садовника, и вскоре все слышат, как посетители уезжают.
   Смеркается. Миссис Раунсуэлл не сомневается в скромности своих юных слушателей - кому-кому, а им она может рассказать, отчего здешней террасе дали такое жуткое название. Она усаживается в большое кресло у быстро темнеющего окна и начинает:
   - В смутное время короля Карла Первого *, милые мои, - то бишь в смутное время бунтовщиков, которые устроили заговор против этого славного короля, - Чесни-Уолдом владел сэр Морбари Дедлок. Есть ли сведения, что и раньше в роду Дедлоков был какой-нибудь призрак, я сказать не могу. Но очень возможно, что был, я так думаю.
   Миссис Раунсуэлл думает так потому, что, по ее глубокому убеждению, род, столь древний и знатный, имеет право на призрак. Она считает, что обладанье призраком - это одна из привилегий высшего общества, аристократическое отличие, на которое простые люди претендовать не могут.
   - Нечего и говорить, - продолжает миссис Раунсуэлл, - что сэр Морбари Дедлок стоял за августейшего мученика. А его супруга, в жилах которой не текла кровь Этого знатного рода, судя по всему, одобряла неправое дело. Говорят, будто у нее были родственники среди недругов короля Карла, будто она поддерживала связь с ними и доставляла им нужные сведения. И вот, когда местные дворяне, преданные его величеству, съезжались сюда, леди Дедлок, как говорят, всякий раз стояла за дверью той комнаты, где они совещались, а те и не подозревали об этом... Слышишь, Уот, будто кто-то ходит по террасе?
   Роза придвигается ближе к домоправительнице.
   - Я слышу, как дождь стучит по каменным плитам, - отвечает юноша, - и еще слышу какие-то странные отголоски, вроде эхо... Должно быть, это и есть эхо, - очень похоже на шаги хромого.
   Домоправительница важно кивает головой и продолжает:
   - Частью по причине этих разногласий, частью по другим причинам сэр Морбари не ладил с женой. Она была гордая леди. Они не подошли друг к другу ни по возрасту, ни по характеру, а детей у них не было - некому было мирить супругов. Когда же ее любимый брат, молодой джентльмен, погиб на гражданской войне (а убил его близкий родственник сэра Морбари), леди Дедлок так по нем горевала, что возненавидела всю мужнину родню. И вот, бывало, соберутся Дедлоки выступить из Чесни-Уолда, чтобы сражаться за короля, а она потихоньку спустится в конюшню поздней ночью, да и подрежет жилы на ногах их коням; а еще говорят, будто раз ее супруг заметил, как она крадется вниз по лестнице ночью, и пробрался за ней по пятам в денник, где стоял его любимый конь. Тут он схватил жену за руку, и то ли когда они боролись, то ли когда она упала, а может, это конь испугался и лягнул ее, но она повредила себе бедро и с тех пор стала сохнуть и тосковать.
   Домоправительница понизила голос; теперь она говорила почти шепотом:
   - Раньше она была хорошо сложена и осанка у нее была величавая. Однако теперь она не роптала на свое увечье; никому не говорила, что искалечена, что страдает, но день за днем все пыталась ходить по террасе, опираясь на палку и держась за каменную ограду, и все ходила, и ходила, и ходила взад и вперед, и по солнцепеку и в тени, и с каждым днем ходить ей было все труднее. Но вот как-то раз под вечер ее супруг (а она с той ночи не сказала ему ни единого слова) - ее супруг стоял у большого окна на южной стороне и увидел, как она рухнула на каменные плиты. Он сбежал вниз, чтобы поднять ее, наклонился, а она оттолкнула его, глянула на него в упор холодными глазами и промолвила: "Я умру здесь - где ходила. И буду ходить тут и после смерти. Я буду ходить здесь, пока не сломится в унижении гордость вашего рода. А когда ему будет грозить беда или позор, да услышат Дедлоки мои шаги!"
   Уот смотрит на Розу. В сгущающихся сумерках Роза опускает глаза, не то испуганная, не то смущенная.
   - И в ту же минуту она скончалась. С тех-то пор, - продолжает миссис Раунсуэлл, - террасу и прозвали "Дорожкой призрака". Если шум шагов - просто эхо, так это такое эхо, которое слышно только в ночной темноте, и бывает, что его очень долго не слышно вовсе. Но время от времени оно слышится вновь, и это случается всякий раз, как Дедлокам грозит болезнь или смерть.
   - Или позор, бабушка... - говорит Уот.
   - Позор не может грозить Чесни-Уолду, - останавливает его домоправительница.
   Внук просит извинения, бормоча: "Разумеется, разумеется!"
   - Вот о чем говорит предание. Что это за звуки - неизвестно, но от них как-то тревожно на душе, - говорит миссис Раунсуэлл, вставая с кресла, - и, что особенно интересно, их нельзя не слышать. Миледи ничего не боится, но и она признает, что, когда они звучат, их нельзя не слышать. Их невозможно заглушить. Оглянись, Уот, сзади тебя стоят высокие французские часы (их нарочно поставили там), и когда их заведут, они тикают очень громко, а бой у них с музыкой. Ты умеешь обращаться с такими часами?
   - Как не уметь, бабушка!
   - Так заведи их.
   Уот заводит часы и бой с музыкой тоже.
   - Теперь подойди-ка сюда, - говорит домоправительница, - сюда, милый, поближе к изголовью миледи. Сейчас, пожалуй, еще недостаточно темно, но все-таки прислушайся! Слышишь шум шагов на террасе, несмотря на музыку и тиканье?
   - Конечно, слышу!
   - Вот и миледи говорит, что слышит.

ГЛАВА VIII

Как покрывают множество грехов*

   Как интересно мне было, встав до зари и принявшись за свой туалет, увидеть в окне, - в темных стеклах которого мои свечи отражались, словно огни двух маяков, - что мир там, за этими стеклами, еще окутан мглой уходящей ночи, а потом, с наступлением утра, наблюдать за его появлением на свет. По мере того как вид, открывавшийся из окна, постепенно становился все более отчетливым и передо мной вставали просторы, над которыми ветер блуждал во мраке, как в памяти моей блуждали мысли о моем прошлом, я с удовольствием обнаруживала незнакомые предметы, окружавшие меня во сне. Сначала их едва можно было различить в тумане, и утренние звезды еще мерцали над ними. Когда же бледный сумрак рассеялся, картина стала развертываться и заполняться так быстро и каждый мой взгляд открывал в ней так много нового, что я могла бы рассматривать ее целый час. Мало-помалу совсем рассвело, и свечи стали казаться мне чем-то лишним, ненужным, а все темные углы в моей комнате стали светлыми, и яркое солнце озарило приветливые поля и луга, над которыми древняя церковь аббатства с массивной колокольней возвышалась, отбрасывая на землю полосу тени, менее густой, чем этого можно было ожидать от такого мрачного с виду здания. Но грубоватая внешность бывает обманчива (кто-кто, а я это, к счастью, уже знала), и нередко за нею скрываются нежность и ласка.
   В доме все было в таком порядке, а все его обитатели так внимательно относились ко мне, что обе мои связки ключей ничуть меня не тяготили, но это все-таки очень трудно - запоминать содержимое каждого ящика и шкафа во всех кладовых и чуланах, отмечать на грифельной доске количество банок с вареньем, маринадами и соленьями, бутылок, хрусталя, фарфора и множества всяких других вещей, особенно если ты молода и глупа и к тому же одержима методичностью старой девы; поэтому не успела я оглянуться, как услышала звон колокола - просто не верилось, что уже подошло время завтракать. Однако я немедленно побежала готовить чай, ибо мне уже поручили распоряжаться чаепитием; но все в доме, должно быть, заспались, - внизу никого еще не было, - и я решила заглянуть в сад, чтобы познакомиться и с ним. Сад привел меня в полный восторг: к дому тянулась красивая широкая аллея, по которой мы приехали (и где, кстати сказать, до того разворошили колесами гравий, что я попросила садовника пригладить его катком), а позади дома был разбит цветник, и, перейдя туда, я увидела, что за окном появилась моя милая подружка и, распахнув его, так улыбнулась мне, как будто ей хотелось послать мне воздушный поцелуй. За цветником начинался огород, за ним была лужайка, дальше маленький укромный выгон со стогами сена и, наконец, прелестный дворик небольшой фермы. А дом, уютный, удобный, приветливый, с тремя шпилями на крыше, с окнами разной формы - где очень маленькими, а где очень большими, но всюду очень красивыми, со шпалерами для роз и жимолости на южном фасаде, - этот дом был "достоин кузена Джона", как сказала Ада, которая вышла мне навстречу под руку с хозяином и безбоязненно проговорила эти слова, но не понесла наказания - "кузен Джон" только ущипнул ее нежную щечку.
   За завтраком мистер Скимпол разглагольствовал не менее занимательно, чем вчера вечером. К столу подали мед, и это побудило мистера Скимпола завести разговор о пчелах. Он ничего не имеет против меда, говорил он (и я в этом не сомневалась, - мед он кушал с явным удовольствием), но протестует против самонадеянных притязаний пчел. Он не постигает, почему трудолюбивая пчела должна служить ему примером; он думает, что пчеле нравится делать мед, иначе она бы его не делала - ведь никто ее об этом не просит. Пчеле не следует ставить себе в заслугу свои пристрастия. Если бы каждый кондитер носился по миру, жужжа и стукаясь обо все, что попадается на дороге, и самовлюбленно призывал всех и каждого заметить, что он летит на работу и ему нельзя мешать, мир стал бы совершенно несносным местом. И потом, разве не смешно, что, как только вы обзавелись своим домком, вас из него выкуривают серой? Вы были бы невысокого мнения, скажем, о каком-нибудь манчестерском фабриканте, если бы он прял хлопок только ради этого. Мистер Скимпол должен сказать, что считает трутня выразителем более приятной и мудрой идеи. Трутень говорит простодушно: "Простите, но я, право же, не в силах заниматься делом. Я живу в мире, где есть на что посмотреть, а времени на это мало, и вот я позволяю себе наблюдать за тем, что делается вокруг меня, и прошу, чтобы меня содержал тот, у кого нет никакого желания наблюдать за тем, что делается вокруг него". Он, мистер Скимпол, полагает, что такова философия трутня, и находит ее очень хорошей философией, конечно лишь при том условии, если трутень готов жить в ладу с пчелой, а насколько ему, мистеру Скимполу, известно, этот покладистый малый действительно готов жить с нею в ладу - только бы самонадеянное насекомое не противилось и поменьше кичилось своим медом! Он продолжал развивать эти фантастические теории с величайшей легкостью и в самых разнообразных вариантах и очень смешил всех нас, но сегодня он, по-видимому, говорил серьезно, насколько вообще мог быть серьезным. Все слушали его, а я ушла заниматься новыми для меня хозяйственными делами. Это отняло у меня некоторое время, а когда я на обратном пути проходила по коридору, захватив свою корзиночку с ключами, мистер Джарндис окликнул меня и попросил пройти с ним в небольшую комнату, которая примыкала к его спальне и казалась не то маленькой библиотекой, набитой книгами и бумагами, не то маленьким музеем сапог, башмаков и шляпных коробок.
   - Присаживайтесь, дорогая, - сказал мистер Джарндис. - Эта комната, к вашему сведению, называется Брюзжальней. Когда я не в духе, я удаляюсь сюда и брюзжу.
   - Значит, вы бываете здесь очень редко, сэр, - сказала я.
   - Э, вы меня не знаете! - возразил он. - Всякий раз, как меня обманет или разочарует... ветер, да еще если он восточный, я укрываюсь здесь. Брюзжальня - моя самая любимая комната во всем доме, - тут я сижу чаще всего. Вы еще не знаете всех моих причуд. Дорогая моя, почему вы так дрожите?
   Я не могла удержаться. Старалась изо всех сил, но - сидеть наедине с ним, таким добрым, смотреть в его ласковые глаза, испытывать такое счастье, такую гордость оказанной тебе честью, чувствовать, что сердце твое так полно, и не...
   Я поцеловала ему руку. Не помню, что именно я сказала, да и сказала ли что-нибудь вообще. Смущенный, он отошел к окну, а я готова была подумать, что он сейчас выпрыгнет вон; но вот он обернулся, и я успокоилась, увидев в его глазах то, что он хотел скрыть, отойдя от меня. Он ласково погладил меня по голове, и я села.
   - Полно, полно! - промолвил он. - Все прошло. Уф! Не делайте глупостей.
   - Этого больше не повторится, сэр, - отозвалась я, - но вначале трудно...
   - Пустяки! - перебил он меня. - Легко, совсем легко. Да и о чем говорить? Я слышу, что одна хорошая девочка осиротела, осталась без покровителя, и я решаю стать ее покровителем. Она вырастает и с избытком оправдывает мое доверие, а я остаюсь ее опекуном и другом. Что в этом особенного? Ну, вот! Теперь мы свели старые счеты, и "вновь предо мною милое лицо доверие и верность обещает".
   Тут я сказала себе: "Слушай, Эстер, ты меня удивляешь, дорогая моя! Не этого я от тебя ожидала!" - и это так хорошо на меня подействовало, что я сложила руки на своей корзиночке и вполне овладела собой. Мистер Джарндис одобрительно посмотрел на меня и стал говорить со мной совершенно откровенно, - словно я давным-давно привыкла беседовать с ним каждое утро. Да мне казалось, что так оно и было.
   - Вы, Эстер, конечно, ничего не понимаете в нашей канцлерской тяжбе? - сказал он. И я, конечно, покачала головой.
   - Не знаю, есть ли на свете такой человек, который в ней хоть что-нибудь понимает, - продолжал он. - Судейские ухитрились так ее запутать, превратить ее в такую чертовщину, что если вначале она имела какой-то смысл, то теперь его давно уже нет. Спор в этой тяжбе идет об одном завещании и праве распоряжаться наследством, оставленным по этому завещанию... точнее, так было когда-то. Но теперь спор идет только о судебных пошлинах. Мы, тяжущиеся, то и дело появляемся и удаляемся, присягаем и запрашиваем, представляем свои документы и оспариваем чужие, аргументируем, прикладываем печати, вносим предложения, ссылаемся на разные обстоятельства, докладываем, крутимся вокруг лорд-канцлера и всех его приспешников и, на основании закона, допляшемся до того, что и мы сами и все у нас пойдет прахом... из-за судебных пошлин. В них-то и весь вопрос. Все прочее каким-то непонятным образом улетучилось.
   - Но вначале, сэр, спор шел о завещании? - попыталась я вернуть его к теме разговора, потому что он уже начал ерошить себе волосы.
   - Ну да, конечно, о завещании, - ответил он. - Некий Джарндис нажил огромное богатство и однажды в недобрый час оставил огромное путаное завещание. Возник вопрос - как распорядиться завещанным имуществом, и вот на разрешение этого вопроса растрачивается все наследство; наследников так измучили, что, если бы стать наследником было все равно, что стать величайшим преступником, эти мучения послужили бы для них достаточной карой; а само завещание свелось к мертвой букве. С самого начала этой злополучной тяжбы все обстоятельства дела, о которых уже осведомлены все тяжущиеся, кроме одного, докладываются для ознакомления тому единственному, который о них еще не осведомлен; с самого начала этой злополучной тяжбы каждый тяжущийся вновь и вновь получает копии всех документов, которыми она обрастает (или не получает, как обычно и наблюдается, потому что никому эти копии не нужны, но тем не менее платит за них), а это целые возы бумаги; все вновь и вновь возвращается каждый тяжущийся к исходной точке в обстановке такой дьявольской свистопляски судебных издержек, пошлин, бессмыслицы и лихоимства, какая никому и не снилась, даже в самых диких видениях шабаша ведьм. Суд справедливости запрашивает Суд общего права; Суд общего права, вместо ответа, запрашивает Суд справедливости; Суд общего права находит, что он не вправе поступить так; Суд справедливости находит, что по справедливости он не может поступить этак; причем ни тот, ни другой не решаются даже сознаться, что они бессильны что-нибудь сделать без того, чтобы этот поверенный не давал советов и этот адвокат не выступал от имени А, а тот поверенный не давал советов и тот адвокат не выступал от имени Б, и так далее вплоть до конца всей азбуки, как в детских стишках про "Яблочный пирог" *. И так вот все это и тянется из года в год, из поколения в поколение, то и дело начинаясь сызнова и никогда не кончаясь. И мы, тяжущиеся, никоим образом не можем избавиться от тяжбы, ибо нас сделали "сторонами в судебном деле", и мы вынуждены оставаться "сторонами", хотим мы или не хотим. Впрочем, лучше об этом не думать. Когда мой двоюродный дед, несчастный Том Джарндис, стал об этом думать, это было началом его конца!
   - Тот самый мистер Джарндис, сэр, о котором я слышала?
   Он хмуро кивнул.
   - Я его наследник, Эстер, и это был его дом. Когда я здесь поселился, он и в самом деле был холодным. Хозяин оставил в нем следы своих несчастий.
   - Но как этот дом изменился теперь! - сказала я.
   - В старину он назывался "Шпили". Том Джарндис дал ему теперешнее название и жил здесь взаперти - день и ночь корпел над кипами проклятых бумаг, приобщенных к тяжбе, тщетно надеясь распутать ее и привести к концу. Между тем дом обветшал, ветер, свистя, дул сквозь трещины в стенах, дождь лил сквозь дырявую кровлю, разросшиеся сорняки мешали подойти к полусгнившей двери. Когда я привез сюда домой останки покойного, мне почудилось, будто дом тоже пустил себе пулю в лоб - так он был запушен и разрушен.
   Последние слова он произнес с дрожью в голосе, обращаясь словно не ко мне, а к себе самому, и прошелся раза два-три взад и вперед по комнате, потом взглянул на меня, повеселел и, подойдя ко мне, снова уселся, засунув руки в карманы.
   - Вот видите, дорогая, - я же говорил вам, что эта комната - моя Брюзжальня. Так на чем я остановился?
   Я напомнила ему о тех улучшениях, которые он здесь сделал, - ведь они совершенно преобразили Холодный дом.
   - Да, верно, я говорил о Холодном доме. В Лондоне у нас есть недвижимое имущество, очень похожее теперь на Холодный дом, каким он был в те времена. Когда я говорю, "наше имущество", я подразумеваю имущество, принадлежащее Тяжбе, но мне следовало бы сказать, что оно принадлежит Судебным пошлинам, так как Судебные пошлины - это единственная в мире сила, способная извлечь из него хоть какую-нибудь пользу, а людям оно только оскорбляет зрение и ранит сердце. Это улица гибнущих слепых домов, глаза которых выбиты камнями, - улица, где окна - без единого стекла, без единой оконной рамы, а голые ободранные ставни срываются с петель и падают, разлетаясь на части; где железные перила изъедены пятнами ржавчины, а дымовые трубы провалились внутрь; где зеленая плесень покрыла камни каждого порога (а каждый порог может стать Порогом смерти), - улица, где рушатся даже подпорки, которые поддерживают эти развалины. Холодный дом не судился в Канцлерском суде, зато хозяин его судился, и дом был отмечен той же печатью... Вот какие они, эти оттиски Большой печати; а ведь они испещряют всю Англию, дорогая моя; их узнают даже дети!
   - Как он теперь изменился, этот дом! - сказала я опять.
   - Да, - подтвердил мистер Джарндис, гораздо более спокойным тоном, - и это очень умно, что вы обращаете мой взор на светлую сторону картины... (Это я-то умная!) Я никогда обо всем этом не говорю и даже не думаю, - разве только здесь, в Брюзжальне. Если вы считаете нужным рассказать про это Рику и Аде, - продолжал он, и взгляд его стал серьезным, - расскажите. На ваше усмотрение, Эстер.
   - Надеюсь, сэр... - начала я.
   - Называйте меня лучше опекуном, дорогая.
   У меня снова захватило дыхание, но я сейчас же призвала себя к порядку: "Эстер, что с тобой? Опять!" А ведь он сказал эти слова таким тоном, словно они были не проявлением заботливой нежности, но простым капризом. Вместо предостережения самой себе я чуть-чуть тряхнула ключами и, еще более решительно сложив руки на корзиночке, спокойно взглянула на него.
   - Надеюсь, опекун, - сказала я, - вы лишь немногое будете оставлять на мое усмотрение. Хочу думать, что вы во мне не обманетесь. Чего доброго, вы разочаруетесь, когда убедитесь, что я не очень-то умна - а ведь это истинная правда, и вы сами об этом догадались бы, если б у меня не хватило честности признаться.
   Но он как будто ничуть не был разочарован - напротив. Широко улыбаясь, он сказал, что прекрасно меня знает и для него я достаточно умна.
   - Будем надеяться, что так, - сказала я, - но я в этом глубоко сомневаюсь.
   - Вы достаточно умны, дорогая, - проговорил он шутливо, - чтобы сделаться нашей доброй маленькой Хозяюшкой - той старушкой, о которой поется в "Песенке младенца" (не Скимпола, конечно, а Просто младенца):
   Куда ты, старушка, летишь в высоту?*
   "Всю паутину я с неба смету!"
   Вы займетесь нашим домашним хозяйством, Эстер, и так тщательно очистите наше небо от паутины, что нам скоро придется покинуть Брюзжальню и гвоздями забить дверь в нее.
   С этого дня меня стали называть то Старушкой, то Хлопотуньей, то Паутинкой, а не то - именами разных персонажей из детских сказок и песен - миссис Шиптон, матушка Хабберд, госпожа Дарден *, - и вообще надавали мне столько прозвищ, что мое настоящее имя совсем затерялось среди них.
   - Однако давайте вернемся к теме нашей болтовни, - сказал мистер Джарндис. - Возьмем хоть Рика - прекрасный многообещающий юноша. Скажите, на какой путь его направить?
   О господи! Да что это ему в голову пришло спрашивать моего совета в таком деле!
   - Так вот, Эстер, - продолжал мистер Джарндис, непринужденно засунув руки в карманы и вытянув ноги. - Ему надо подготовиться к какой-нибудь профессии, и он должен сам ее выбрать. Конечно, тут, наверное, не обойтись без целой кучи "парикатуры", но это нужно сделать.
   - Целой кучи чего, опекун?
   - Парикатуры, - объяснил он. - Это для нее самое меткое название. Ведь Рик состоит под опекой Канцлерского суда, дорогая моя. Кендж и Карбой пожелают высказать свое мнение; мистер Такой-то - какой-нибудь нелепый могильщик, роющий могилы для правосудия в задней комнатушке где-нибудь в конце переулка Куолити-Корт, что выходит на Канцлерскую улицу, пожелает высказать свое мнение; адвокат пожелает высказать свое мнение; канцлер пожелает высказать свое мнение; его приспешники пожелают высказать свое мнение; всех их вкупе придется по этому случаю хорошенько подкормить; вся эта история повлечет за собой бесконечные церемонии и словоизвержение, никого не удовлетворит, будет стоить уйму денег, и все это в целом я называю парикатурой. Не знаю, как случилось, что человечество занемогло этой самой парикатурой, и за чьи грехи наши молодые люди попали в подобную яму, но это так! Он снова принялся ерошить себе волосы, твердя, что на него действует ветер. Но мне было приятно, что ко мне он относится благожелательно - ведь когда он ерошил волосы, или шагал взад и вперед, или делал то и другое одновременно, стоило ему посмотреть на меня, как он успокаивался, светлел и, снова усевшись поудобнее, засовывал руки в карманы и вытягивал ноги.
   - Не лучше ли прежде всего спросить самого мистера Ричарда, к чему именно его влечет? - сказала я.
   - Правильно, - отозвался он. - Я и сам так думаю! А знаете что - попробуйте-ка со свойственным вам тактом и непритязательностью почаще говорить об этом с ним и с Адой, и посмотрим, на чем вы все сойдетесь. При вашем посредстве мы, наверное, достигнем цели, Хозяюшка.
   Я не на шутку испугалась мысли о том, какое большое значение начинаю приобретать и как много мне доверено. Я вовсе этого не хотела; я просто собиралась сказать, что с Ричардом следует поговорить ему самому. Но сейчас я, конечно, не стала спорить и сказала только, что постараюсь, хоть и боюсь (я не могла не повторить этого), как бы он не вообразил меня гораздо более проницательной, чем я есть. На это опекун мой только рассмеялся самым ласковым смехом.
   - Пойдемте! - сказал он, поднявшись и отодвинув кресло. - Хватит с нас Брюзжальни на сегодня! Еще одно последнее слово. Эстер, дорогая моя, не нужно ли вам спросить меня о чем-нибудь?
   Он смотрел на меня так внимательно, что я в свою очередь внимательно посмотрела ему в глаза и почувствовала, что поняла его.
   - О себе, сэр? - спросила я.
   - Да.
   - Опекун, - начала я, отважившись протянуть ему руку (которая внезапно похолодела больше, чем следует), - мне ни о чем не нужно вас спрашивать! Если бы мне следовало узнать или необходимо было узнать о чем-нибудь, вы бы сами мне это сказали - и просить бы вас не пришлось. Я всецело на вас полагаюсь, я доверяю вам вполне, и, будь это иначе, у меня поистине было бы черствое сердце. Мне не о чем спрашивать вас, совершенно не о чем.
   Он взял меня под руку, и мы пошли искать Аду. С этого часа я чувствовала себя с ним совсем свободно, совсем непринужденно, ничего больше не стремилась узнать и была вполне счастлива.
   Первое время мы вели в Холодном доме довольно беспокойную жизнь, так как нам пришлось познакомиться с теми нашими многочисленными соседями, которые знали мистера Джарндиса. А как нам с Адой казалось, его знали все, кто устраивал какие-нибудь дела на чужие деньги. Принявшись разбирать его письма и отвечать за него на некоторые из них, что мы иногда делали по утрам в Брюзжальне, мы с удивлением поняли, что почти все его корреспонденты видят цель своей жизни в том, чтобы объединяться в комитеты для добывания и расходования денег. И тут леди действовали не менее, а пожалуй, даже еще более рьяно, чем джентльмены. Они с величайшей страстностью не вступали, но прямо-таки врывались в комитеты и с необычайным рвением собирали деньги по подписке. Нам казалось, что некоторые из них всю свою жизнь только и делают, что рассылают подписные карточки по всем адресам, напечатанным в Почтовом адрес-календаре, - карточки на шиллинг, карточки на полкроны, карточки на полсоверена, карточки на пенни. Эти дамы, требовали всего на свете. Они требовали одежды, они требовали поношенного белья, они требовали денег, они требовали угля, они требовали супа, они требовали поддержки, они требовали автографов, они требовали фланели, они требовали всего, что имел мистер Джарндис... и чего он не имел. Их стремления были так же разнообразны, как их просьбы. Они стремились строить новые здания, они стремились выкупать закладные на старые здания, они стремились разместить в живописном здании (гравюра будущего западного фасада прилагалась) Общину сестер Марии, созданную по образцу средневековых братств; они стремились преподнести адрес миссис Джеллиби; они стремились заказать портрет своего секретаря и подарить его секретарской теще, чья глубокая преданность зятю пользовалась широкой известностью; они явно стремились добыть все на свете, начиная с пятисот тысяч брошюр и кончая ежегодной рентой, начиная с мраморного памятника и кончая серебряным чайником. Они присваивали себе множество титулов. Среди них были и Женщины Англии, и Дочери Британии, и Сестры всех главнейших добродетелей, каждой в отдельности, и Жены Америки, и Дамы всевозможных наименований. Они то и дело волновались по поводу разных избирательных кампаний и выборов. Нам, бедным глупышкам, казалось - впрочем, это явствовало из их собственных отчетов, - что эти дамы вечно подсчитывают голоса целыми десятками тысяч, но кандидаты их никогда не получают большинства. Прямо в голове мутилось при одной мысли о том, какую лихорадочную жизнь они, должно быть, ведут.
   Среди дам, особенно энергично предающихся этой хищной благотворительности (если можно так выразиться), оказалась некая миссис Пардигл, которая, судя по количеству ее писем к мистеру Джарндису, была одержима почти столь же мощным влечением к переписке, как сама миссис Джеллиби. Мы заметили, что едва разговор заходил о миссис Пардигл, ветер обязательно менял свое направление, мешая говорить мистеру Джарндису, который неизменно умолкал, сказав, что люди, занимающиеся благотворительностью, делятся на два разряда: одни ничего не делают, но поднимают большой шум, а другие делают большое дело, но без всякого шума. Подозревая, что миссис Пардигл принадлежит к первым, мы заинтересовались ею и обрадовались, когда она как-то раз приехала к нам вместе со своими пятерыми сынками. Эта дама грозной наружности, в очках на огромном носу и с громовым голосом, видимо, требовала большого простора. Так оно и оказалось - она опрокинула своими накрахмаленными юбками несколько стульев, хотя они стояли не так уж близко от нее. Мы с Адою были одни дома и приняли ее не без робости - нам почудилось, будто она ворвалась к нам, как врывается вьюга, и если у шедших за нею маленьких Пардиглов лица казались застывшими до синевы, то в этом была виновата их матушка.
   - Разрешите, молодые леди, представить вам моих пятерых сыновей, - затараторила миссис Пардигл после первых приветствий. - Возможно, вы видели их имена (и, пожалуй, не раз) на печатных подписных листах, присланных нашему уважаемому другу мистеру Джарндису. Эгберт, мой старший сын (двенадцати лет) - это тот самый мальчик, который послал свои карманные деньги в сумме пяти шиллингов и трех пенсов индейцам Токехупо. Освальд, второй сын (десяти с половиной лет) - тот ребенок, который пожертвовал два шиллинга и девять пенсов на Памятник Великим Точильщикам нации. Фрэнсис, мой третий сын (девяти лет), дал шиллинг и шесть с половиной пенсов, а Феликс, четвертый сын (семи лет) - восемь пенсов на Перезрелых вдов; Альфред же, самый младший (пяти лет), добровольно записался в "Союз ликующих малюток" и дал зарок никогда в жизни не употреблять табака.
   В жизни мы не видывали таких несчастных детей. Они были не просто изможденные и сморщенные - так что казались маленькими старичками, - но недовольство их доходило до яростного озлобления. Услышав про индейцев Токехупо, Эр6ерт впился в меня такими дикими и хмурыми глазами, что я легко могла бы принять его за одного из самых свирепых представителей этого племени. Надо сказать, что все пятеро детей злобно мрачнели, как только миссис Пардигл упоминала о их пожертвованиях, но Эгберт был самым ожесточенным. Впрочем, слова мои не относятся к маленькому члену "Союза ликующих малюток", - этот все время выглядел одинаково тупым и несчастным.
   - Насколько я знаю, - промолвила миссис Пардигл, - вы нанесли визит миссис Джеллиби? Мы ответили, что переночевали у нее.
   - Миссис Джеллиби, - продолжала наша гостья, не переставая говорить таким навязчиво выразительным, громким, резким голосом, что мне почудилось, будто голос ее тоже в очках (кстати сказать, очки отнюдь не красили миссис Пардигл, и особенно потому, что глаза у нее, по выражению Ады, "лезли на лоб", то есть были сильно навыкате), - миссис Джеллиби - благодетельница общества и достойна того, чтобы ей протянули руку помощи. Мои мальчики внесли свою лепту на африканский проект: Эгберт - один шиллинг и шесть пенсов, то есть все свои карманные деньги за девять недель целиком; Освальд - один шиллинг и полтора пенса, тоже все свои карманные деньги полностью; остальные - в соответствии с их скромными доходами. Однако не все в миссис Джеллиби мне нравится. Мне не нравится, как она воспитывает своих отпрысков. В обществе это заметили. Известно, что ее отпрыски не принимают участия в той деятельности, которой она себя посвятила. Возможно, она права, возможно, не права, но права она или не права, я не так воспитываю своих отпрысков. Я всюду беру их с собой.
   Я была убеждена (да и Ада также), что, услышав это, злонравный старший мальчик чуть было не издал пронзительного вопля. Мальчик удержался - только зевнул, - хотя первым его побуждением было завопить.
   - Они ходят со мной к заутрене (в нашей церкви служат очень недурно) в половине седьмого утра, круглый год, включая, конечно, и самые холодные зимние месяцы, - трещала миссис Пардигл, - и целый день состоят при мне, в то время как я выполняю свои ежедневные обязанности. Я - леди-попечительница школ, я - леди-посетительница бедных, я - леди-чтица назидательных книг, я - леди-распределительница пособий; я - член местного Комитета бельевых пожертвований и член многих общенациональных комитетов; одна лишь моя работа по подготовке избирательных кампаний просто не поддается учету - вероятно, никто так много не работает в этой области. И меня всюду сопровождают мои отпрыски, приобретая тем самым то знание бедноты, ту способность к благотворительности вообще, словом, ту склонность к такого рода деятельности, которая в будущем поможет им приносить пользу ближним и достигнуть довольства собой. Мои отпрыски не легкомысленны: под моим руководством они тратят все свои карманные деньги на подписки и перебывали на стольких собраниях, прослушали столько лекций, речей и прений, сколько обычно выпадает на долю лишь очень немногим взрослым людям. Альфред (пяти лет), - как я уже говорила, он по собственному почину вступил в "Союз ликующих малюток", - Альфред был одним из тех очень немногих малышей, которые, придя на митинг, устроенный по этому случаю, не впали в забытье после пламенной двухчасовой речи председателя.
   Альфред сверкнул на нас глазами так свирепо, что мы поняли - он никогда не сможет и не захочет забыть пытки, которой его подвергли в тот вечер.
   - Вы, вероятно, заметили, мисс Саммерсон, - продолжала миссис Пардигл, - что на некоторых подписных листах, которые, как я уже говорила, присланы нашему уважаемому другу мистеру Джарндису, после имен моих отпрысков стоит имя О. А. Пардигла, члена Королевского общества *, подписавшегося на один фунт. Это - их отец. Мы обычно действуем одним и тем же порядком. Сначала я вношу свою лепту, потом мои отпрыски делают пожертвования в соответствии со своим возрастом и своими скромными доходами, и, наконец, мистер Пардигл замыкает шествие. Мистер Пардигл счастлив вносить свои скромные дары под моим руководством, и, таким образом, все это не только доставляет удовольствие нам, но, смеем думать, подает хороший пример другим.
   Предположим, что мистеру Пардиглу довелось бы обедать с мистером Джеллиби, и предположим, что после обеда мистер Джеллиби излил бы свою душу мистеру Пардиглу; спрашивается: а не пожелал бы мистер Пардигл в обмен на это сделать мистеру Джеллиби какое-нибудь конфиденциальное признание? Я смутилась, поймав себя на таких мыслях, но они почему-то пришли мне в голову.
   - Здесь у вас очень недурная местность! - заметила миссис Пардигл.
   Мы были рады переменить разговор и, подойдя к окну, обратили ее внимание на красоты открывшегося перед нами вида, но я заметила, что миссис Пардигл таращит на них свои очки с каким-то странным равнодушием.
   - Вы знакомы с мистером Гашером? - спросила наша гостья.
   Нам пришлось ответить, что мы не имели удовольствия познакомиться с ним.
   - Тем хуже для вас, верьте мне! - безапелляционно изрекла миссис Пардигл. - Какой это пылкий, страстный оратор... сколько в нем огня! Случись ему стоять в фургоне, вот хоть на этой лужайке - ведь она по своему местоположению самой природой приспособлена для митинга, - он мог бы целыми часами ораторствовать на любую тему! А теперь, молодые леди, - продолжала миссис Пардигл, возвращаясь к своему креслу и, словно невидимой силой, опрокидывая на довольно большом от себя расстоянии круглый столик с моей рабочей корзинкой, - а теперь вы, надеюсь, меня раскусили?
   Вопрос был столь ошеломляющий, что Ада взглянула на меня в полном замешательстве. А о том, как была нечиста моя совесть после всего, что я передумала о нашей гостье, говорил цвет моих щек.
   - Я хочу сказать, - объяснила миссис Пардигл, - что вы раскусили, какая черта в моем характере самая выпуклая. Как мне известно, она такая выпуклая, что ее можно заметить сразу же. Я знаю, - меня нетрудно видеть насквозь. Ну что ж! Не хочу скрывать - я женщина деловая; я обожаю трудную работу; я наслаждаюсь трудной работой. Волнения приносят мне пользу. Я так привыкла к трудной работе, так вт

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 497 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа