Главная » Книги

Бульвер-Литтон Эдуард Джордж - Кола ди Риенцо, последний римский трибун, Страница 12

Бульвер-Литтон Эдуард Джордж - Кола ди Риенцо, последний римский трибун


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

ь через труп. Они шли, одна тысяча за другой, бурным, шумным, ревущим потоком. Они со всех сторон нахлынули на неприятеля, в строгом порядке и покрытые с ног до головы кольчугами, выдерживая и сами совершая нападения.
   - Месть и Колонна! Медведь и Орсини! Благотворительность и Франджипани! [21] Змея и Савелли! [22] - таковы были восклицания, смешанные с немецким хриплым криком: "Полные кошельки и три кельнские короля!" Римляне, более яростные, чем дисциплинированные, падали толпами вокруг рядов наемников; но когда падал один, то другой занимал его место, и по-прежнему с неослабевающей горячностью гремел крик: "Рим, трибун и народ?" "Spirito Santo, Cavalieri!" Подвергаясь всем ударам мечей и стрел, так как он был замечен по своей эмблематической диадеме и императорской мантии, Риенцо отбивался от всех нападений огромной боевой секирой в руках. Итальянцы были знамениты своим умением владеть этим оружием, и Риенцо считал его национальным. Теперь он был вдохновлен самыми мрачными и суровыми инстинктами своей натуры; кровь его была разгорячена, страсти возбуждены; он сражался как гражданин - за свободу, как монарх - за корону, и его отвага казалась изумленному неприятелю отвагой бешеного, его невредимость невредимостью вдохновенного. Он появлялся то здесь, то там, повсюду сияла его белая мантия, и подымалась его кровавая секира, где ослабевало его собственное или неприятельское войско. Но его ярость, казалось, была направлена более против начальников, чем против массы, и везде, где мчался его конь, слышен был вопрос трибуна:
  
   [21] - Франджипани заимствовал свои девиз из сказания о каком-то баснословном предке, который разделил свой хлеб с нищим во время голода.
  
   [22] - Однако же, по геральдическому тщеславию, Савелли обыкновенно брали для своего герба изображение льва.
  
   - Где Колонна? Вызываю Орсини! Spirito Santo, Cavalieri! - Три раза была сделана вылазка из ворот, и три раза римляне были отбиты; при третьей вылазке римское знамя, находившееся впереди трибуна, было разрублено и повергнуто на землю. Тогда только Риензи обнаружил изумление и беспокойство. Подняв глаза к небу, он воскликнул:
   - Господи, неужели ты меня оставил? - И собравшись с духом, он еще раз махнул рукой и опять повел вперед свое беспорядочное войско.
   К вечеру битва кончилась. Гордость и цвет баронов, которые были главным предметом нападений Риенцо, погибли. Из княжеского дома Колоннов трое легли трупами. Джиордано Орсини был смертельно ранен; свирепый Ринальдо не участвовал в битве. Из фамилии Франджипани важнейших синьоров уже не существовало, а Лука, трусливый глава дома Савелли, еще задолго до конца схватки спасся бегством. С другой стороны, урон граждан был огромен, земля была напоена кровью, и при свете вечерних звезд Риенцо и римляне, закончив преследование врагов, возвращались победителями по кучам убитых лошадей и всадников. Радостные крики сопровождали трибуна, когда он на уставшем коне проезжал под аркой. При самом въезде в город, внутри его стояли толпы людей, которые не могли участвовать в сражении, по своему здоровью, полу или возрасту: женщины, дети, дряхлые старики вместе с босоногими монахами в темных одеждах. Узнав о победе, они приготовились здесь приветствовать его триумф.
   Риенцо остановил коня близ трупа юного Колонны, который лежал наполовину в луже; возле него лежало тело его отца, отодвинутое от арки, где он погиб, того самого Джанни Колонна, копье которого пронзило брата Риенцо! Грустные лучи Геспера играли на луже и на латах, покрытых запекшейся кровью. Риензи взглянул на убитого, грудь его тяжело подымалась от множества волнующих ее; ощущений, и, обернувшись, он увидел Анджело, который вместе с некоторыми стражами Нины подошел к месту битвы и теперь стоял возле трибуна.
   - Дитя, - сказал Риензи, указывая на умершего. - Блажен ты, что кровь родственника не вопиет к тебе о мщении . Для того, к кому вопиет такая кровь, рано или поздно, час наступает, и этот час ужасен!
   Эти слова далеко запали в душу Анджело, и впоследствии они сделались роковыми для того, кто их сказал и кто выслушал.
   Прежде чем Риенцо успел вполне оправиться, и между тем как вокруг его слышались вопли вдов и матерей убитых, стоны умирающих, увещания монахов, смешанные с восклицаниями торжества и радости, вдруг раздался крик женщин и мужчин, бродивших по полю битвы за городом:
   - Неприятель! Неприятель!
   - К оружию! - вскричал трибун. - Назад в строй! Впрочем, они не могут быть так смелы.
   Послышался топот лошадей и звук труб, и тридцать всадников во весь карьер промчались через ворота.
   - К оружию! - вскричал трибун, устремляясь вперед. - Впрочем, стойте, начальник их безоружен, это у него собственное знамя. Это наш посланник из Неаполя, синьор Адриан ди Кастелло!
   Измученный, задыхающийся, покрытый пылью Адриан остановился у лужи, красной от крови его родственников; их бледные мертвые лица бросились ему в глаза.
   - Слишком поздно, увы! Страшная судьба! Несчастный Рим!
   - Они упали в яму, которую сами выкопали, - сказал трибун твердым, но глухим голосом. - О, благородный Адриан, если бы твои советы могли предотвратить это!
   - Прочь, гордый человек, прочь! - сказал Адриан, нетерпеливо махнув рукой, - тебе бы следовало защищать жизнь римлян, а не... О, Джанни! Пьетро! Неужели ни происхождение, ни слава, ни твои юные годы, бедный мальчик, не могли спасти тебя?
   - Извините его, друзья, - сказал трибун толпе, - его горе естественно, и он не знает всей их вины. Отступите, прошу вас - предоставьте его нам.
   Адриану могло бы быть плохо, если бы трибун не сказал этой короткой речи. И когда молодой синьор, сойдя с лошади, наклонился над своими родственниками, то трибун, тоже отдав свою оруженосцам, подошел к Адриану и, несмотря на его нежелание и отвращение, отвел его в сторону.
   - Молодой друг, - сказал он печально, - мое сердце обливается кровью за тебя; но одумайся, гнев толпы против них еще не прошел: будь благоразумен!
   - Благоразумен!
   - Тише! Клянусь честью, эти люди недостойны вашего имени. Дважды клятвопреступники, дважды убийцы, дважды бунтовщики. Послушайте меня!
   - Трибун, я не ищу оправдания для того, что вижу; может быть, они убиты справедливо, может быть, подло. Но между палачом моего рода и мною не существует мира.
   - Не хотите ли вы быть клятвопреступником? А ваша присяга? Полно, я не слышал этих слов. Успокойтесь, удалитесь, и если, начиная с этого времени, через три дня вы будете порицать меня за что-нибудь другое, кроме неблагоразумной слабости, то я освобождаю вас от присяги, и вы свободны быть моим врагом. Толпа разевает рты и пучит глаза на нас: еще минута - и я, может быть, не в состоянии буду спасти вас.
   Чувства молодого патриция были в настоящую минуту таковы, что их решительно невозможно передать словами. Он никогда не бывал подолгу в кругу своей семьи и не пользовался от нее ничем, кроме обыкновенной вежливости. Но родство - все-таки остается родством! И перед ним лежали жертвы роковых случайностей войны, дерево и росток, цвет и надежда его рода. Он чувствовал, что ничего не может ответить трибуну: само место их смерти доказывало, что они погибли в нападении на своих соотечественников. Он сочувствовал не делу их, а судьбе. Не имея основания для гнева, ни для мщения, сердце его было тем восприимчивее к удару и оцепенению соря. И потому он не говорил, а продолжал смотреть на убитых, между тем как крупные, несдерживаемые слезы, которые текли по его щекам, и его поза, выражавшая уныние и горесть, были так трогательны, что толпа, которая прежде негодовала, почувствовала к нему сострадание. Наконец он, казалось, решился. Он повернулся к трибуну и сказал прерывающимся голосом:
   - Трибун, я не осуждаю вас и не обвиняю. Если в этом вы поступили опрометчиво, то Бог потребует крови за кровь. Я не веду войны с вами, вы правы! Моя присяга запрещаем мне это, и если вы будете управлять хорошо, то я еще могу помнить, что я римлянин. Но взгляните на этот кровавый прах, он встал между нами! Ваша сестра, да будет с нею Бог! Между ею и мною - мрачная бездна! - Молодой патриций на несколько мгновений остановился, потом продолжал: - Эти бумаги освобождают меня от моего поручения. Знаменосцы, положите на землю знамя республики. Трибун, ни слова, я хочу быть спокойным-спокойным. Прощай, Рим! - И бросив поспешный взгляд на мертвых, он вскочил на коня и в сопровождении своей свиты исчез за аркой.
   Трибун не старался его удерживать и не остановил его. Он понимал, что молодой патриций думал и поступал так, как ему приличествовало. Риенцо следил за ним глазами.
   - Итак, - сказал он мрачно, - судьба отнимает у меня благороднейшего друга и справедливейшего советника, Рим никогда не лишался лучшего человека!
  

IV

НЕПРОЧНОСТЬ ОСНОВАНИЯ

  
   Быстрый и хлопотливый ход политических событий долго не позволял нам говорить о сестре трибуна и невесте Адриана. Кроткие мысли и всегдашние грезы этой прекрасной и влюбленной девушки, для которой они имели интерес выше всех бурь и опасностей честолюбия, не совсем поддаются рассказу; их тихую монотонность можно описать в немногих словах.
   Когда пребывание Адриана при неаполитанском дворе продлилось далее предполагаемого срока, то она начала пугаться и беспокоиться. Подобно многим незримым бездейственным зрителям сцены, она невольно видела далее, чем более глубокий ум трибуна или Нины. Опасное неудовольствие нобилей она замечала и слышала в их взглядах и шепоте, которые не достигали более зорких и подозрительных ушей и глаз. Беспокойная и встревоженная, она нетерпеливо ждала приезда Адриана не из одних эгоистических побуждений, но из основательных опасений за своего брата.
   В Адриане ди Кастелло, который был и нобилем, и патриотом, каждая партия видела посредника, и его присутствие с каждым днем становилось необходимее, пока наконец не вспыхнул, заговор баронов. С этого часа она едва смела надеяться; ее спокойный рассудок, не ослепленный восторженными порывами, которые, как слишком часто случается, заставляли трибуна видеть горькую действительность в ложном и блестящем свете, показывал ей, что Рубикон пройден и что во всех последующих событиях она может найти только два факта: опасность для своего брата и разлуку со своим женихом. Только перед одной Ниной могла она изливать свою душу, потому что Нина, при всей разности их характеров, была женщина, которая любила. Это соединяло их. Но в последнее время их отношения очень изменились. С того утра, когда бароны получили прощение, до того, когда они учинили нападение на Рим, время принесло много сильных тревог. Все лица, которые видела Ирена, были унылы и мрачнее тучи, всякая веселость прекратилась, заботливые и беспокойные советники или вооруженные солдаты были единственными посетителями дворца. Риенцо можно было видеть только на несколько минут, лицо его выражало заботу. Два дня она не ела и не спала, она заперлась в своей комнате, ей нужно было только уединение. Но на третье утро она оправилась как бы чудом, потому что во дворце было оставлено письмо от Адриана.
   - Он еще любит меня, - сказала девушка плача, - и я опять счастлива.
   Она прижала письмо к своему сердцу, и лицо ее просияло. Она встретила своего брата улыбкой, а Нину объятьями, и если она еще страдала и печалилась, то эти страдания были тайные, подобные червю, невидимо точащему деревцо.
   Между тем в Риме, после первого упоения победой, радость сменилась плачем. Побоище было так велико, что отдельная печаль затмевала общее торжество, многие из плачущих порицали даже своего защитника за вред, причиненный мечами врагов, "Roma fu terribilmente vedovata" [23]. Множество похорон глубоко огорчали трибуна, и по мере роста симпатии к народу возрастало его суровое негодование против баронов. Подобно всем людям, обладающим сильным, страстным и ревностным религиозным чувством, трибун имел мало терпимости к тем преступлениям, которые подрывали основание религии. Нарушение клятвы было для него самым низким и незагладимым из них, а убитые бароны были дважды клятвопреступниками. В раздражительности своего гнева он на несколько дней запретил их семействам отдать последний долг их останкам и оплакивать их. Только частным образом и втайне он позволил похоронить их в склепах их предков. Эта чрезмерность мщения запятнала его лавры, но едва ли была несовместна со строгим его патриотизмом. Нетерпеливо желая кончить начатое и идти тотчас же в Марино, где инсургенты соединяли свое рассеянное войско, он созвал свой совет и представил ему несомненность победы и ее результат - полное восстановление мира. Но солдатам было не заплачено жалованье, они уже роптали, казна опустела; было необходимо пополнить ее посредством нового налога.
  
   [23] - В Риме было ужасное множество вдов.
  
   Между советниками были такие, семьи которых сильно пострадали в сражении: они не слишком-то внимательно выслушивали предложения о необходимости продолжать борьбу. Другие, в числе которых был Пандульфо, человек робкий, но благонамеренный, зная, что печаль и ужас произвели реакцию в народе, объявили, что они не осмелятся предложить новую подать. Но самую смелую оппозицию представила третья партия, под предводительством Барончелли, демагога, честолюбие которого не знало правил, но который лестью низким страстям черни, потакающей ее грубости натуры, что часто дает какому-нибудь сумасбродному шуту преимущество над благоразумнейшим политиком, без труда приобрел большое влияние на низшие классы. Эта партия осмелилась даже порицать гордого трибуна за чрезмерную пылкость, которую сама первая готова была одобрять; и почти обвиняла его в изменнических побуждениях к оправданию баронов от обвинения Родольфа. В самом совете трибуна, возобновленном и преобразованном для защиты свободы, эта свобода была нарушена. Его пламенное красноречие встречено было мрачным молчанием, и голоса были против предложения новой подати и похода в Марино. Риенцо распустил совет поспешно и в беспорядке. Когда он оставил залу, ему было подано письмо, он прочел его и несколько мгновений оставался как будто пораженный громовым ударом. Он позвал капитана своей стражи и приказал отряду из 50 всадников быть в готовности. Затем пошел в комнату Нины. Она была одна, и он несколько минут смотрел на нее так внимательно, что она была напугана и не могла говорить. Наконец он сказал отрывисто:
   - Мы должны расстаться...
   - Расстаться!
   - Да, Нина. Твои телохранители уже готовятся, ты имеешь родных, а я друзей во Флоренции. Там ты должна жить.
   - Кола...
   - Не смотри так на меня. В могуществе, величии, безопасности ты была моим украшением и советницей. Теперь ты только мешаешь мне и...
   - О, Кола, не говори так. Что случилось? Не будь так холоден, не хмурься, не отворачивайся. Разве я для тебя не более как участница в твоих веселых часах, игрушка любви? Разве я не жена тебе, Кола, а любовница?
   - Ты слишком дорога мне, - прошептал трибун, - если ты останешься со мной, то у меня не хватит духу быть римлянином. Нина, низкие рабы, которых я сам освободил, оставляют меня. Теперь, когда я мог бы уничтожить все препятствия к возрождению Рима, когда одна победа предлагает путь к совершенному успеху, когда виден уже берег, судьба вдруг оставляет меня посреди моря. Теперь явилась опасность важнее ярости баронов: они бежали; теперь уже народ изменяет Риму и мне.
   - И ты хочешь, чтобы и я также изменила тебе? Нет, Кола, Нина будет возле тебя, даже в самой смерти. Жизнь и честь моя в тебе, и удар, который поразит тебя, уничтожит и меня. Я не расстанусь с тобой.
   - Нина, - сказал трибун с сильным и судорожным волнением, - может быть, дело идет буквально о смерти. Оставь того, кто не может более защищать тебя и Ирену.
   - Никогда, никогда!
   - Ты решилась?
   - Да.
   - Пусть будет так, - сказал трибун с глубокой грустью в голосе, - приготовься к худшему.
   - С тобой не может быть худшего, Кола!
   - Обними же меня, мужественная женщина! Твои слова служат упреком моей слабости. Но сестра моя? Ежели я паду, то ты, Нина, не переживешь меня... Мы будем похоронены вместе на развалинах римской свободы. Но натура Ирены слабее. Бедное дитя! Я лишил ее жениха, и теперь...
   - Ты прав, пусть Ирена уедет. И в самом деле мы можем скрыть от нее настоящую причину ее отъезда. Перемена места полезнее всего против ее печали и во всяком случае послужит благовидным предлогом для любопытных. Я пойду и приготовлю ее.
   - Поди, милая моя; я хочу с минуту побыть один с моими мыслями. Но помни, она должна уехать сегодня. Нам нельзя терять времени.
   Когда дверь за Ниной затворилась, трибун вынул письмо и опять медленно прочитал его.
   - Итак, панский легат оставил Сиенну, просил эту республику вывести из Рима свои вспомогательные войска, объявил меня еретиком и мятежником; оттуда отправился в Марино и теперь совещается с баронами. Как? Неужели мои грезы обманули меня? Неужели народ оставит меня и себя в этой опасности? Святые и мученики, тени героев и патриотов, неужели вы оставили навсегда свое древнее жилище? Нет, я возвысился не для того, чтобы погибнуть таким образом, я могу еще их победить и оставить свое имя в наследие Риму, как предостережение притеснителям и пример свободным.
  

V

ШАТКОСТЬ ЗДАНИЯ

  
   Нина ласково сумела уверить Ирену, что мысль о поездке во Флоренцию имеет поводом нежную заботливость ее брата переменить место, где все напоминало ей об ее огорчениях, и где известность ее помолвки с Адрианом подвергала ее всевозможным неприятностям и затруднениям. Внезапность ее отъезда была объяснена случаем неожиданного посольства во Флоренцию (для займа оружия и денег), который давал ей возможность иметь безопасный и почетный конвой. Пассивно покорилась она тому, в чем сама видела облегчение. Было условлено, что она некоторое время будет гостить у одной родственницы Нины, настоятельницы одного из богатейших флорентийских монастырей. Мысль о монастырском уединении была приятна для ее истерзанного сердца и утомленной души.
   Не зная о грозящей Риенцо опасности, она, однако же, с глубокой грустью и мрачными предчувствиями отвечала на его объятия и прощальное благословение. И оставшись наконец одна в носилках за воротами Рима, она раскаивалась в отъезде, которому опасность придала вид бегства.
   Оставим Ирену в ее носилках, над которыми сгущались вечерние сумерки, и возвратимся к более бурным действующим лицам драмы. Торговцы и ремесленники Рима, в это время и особенно в продолжение популярного правления Риенцо, имели еженедельные сходки в каждом из тринадцати кварталов города. На самых демократических из этих сходок Чекко дель Веккио был оракулом и вождем. В собрании, где председательствовал кузнец, прежде чем разразился гром, послышался ропот.
   - Итак, - вскричал Луиджи, красивый мясник, - говорят, что ему нужно было наложить на нас новую подать и что по этой причине он распустил сегодня совет, потому что советники, добрые люди, были честны и имели сострадание к народу. Стыдно и грешно, что казна пуста.
   - Я говорил ему, - сказал кузнец, - чтобы он остерегался налагать подать на народ. Этого не хотят бедные люди. Но он не слушается моего совета и потому должен испытать последствия этого. Если лошадь вырывается из одной руки, то недоуздок остается в другой.
   - Слушаться твоею совета, Чекко? Он теперь слишком зазнался для этого. Он сделался горд, как папа.
   - При всем этом он великий человек, - сказал один из присутствующих. - Он дал нам законы, он освободил Кампанью от разбойников, наполнил улицы купцами и лавки товарами, победил самых смелых вельмож и храбрейших солдат Италии.
   - И теперь ему нужно облагать народ податью - вот вся благодарность, которую мы получили за то, что помогли ему, - сказал ворчливый Чекко. - Чем был бы он без нас? Что мы сделали, то можем и уничтожить.
   - Но, - продолжал адвокат, видя для себя поддержку в других, - он налагает подать для нашей свободы.
   - Кто же нападает на нее теперь? - спросил мясник.
   - А бароны. Они собирают каждый день новую силу в Марино.
   - Марино не Рим, - сказал Луиджи, мясник, - пусть они придут к нашим воротам опять, мы знаем как принять их; если трибун великий человек, то зачем он не дает нам мира? Все мы хотим теперь спокойствия.
   - Братцы, - сказал Чекко, - безумство состояло в том, что он не отрубил головы баронам, когда они попались в его западню, то же говорит и мессер Барончелли (о, Барончелли честный человек и не любит полумер). Не сделать это значило некоторым образом изменить народу. Если бы не эта ошибка, то мы не потеряли бы такое множество дюжих молодцов у ворот св. Лаврентия.
   - Правда, правда. Это срам: говорят, бароны подкупили.
   - А эти бедные синьоры Колонна, - сказал другой, - юноша и мужчина, которые, за исключением Кастелло, были лучше всех в этой фамилии, признаюсь, я пожалел о них.
   - Но к делу, - сказал один из толпы, самый богатый из всех, - подать - вещь значительная . Налагать ее на нас - неблагодарность. Пусть-ка он посмеет это сделать.
   - О, он не посмеет, потому что, говорят, папа наконец ощетинился, и потому трибун зависит единственно от нас.
   Дверь отворилась, и вбежал человек, который громко закричал:
   - Папский легат прибыл в Рим и послал за трибуном, который сию минуту вышел от него.
   Прежде чем слушатели опомнились от удивления, звук трубы привлек их внимание. Они увидели Риенцо, который ехал со своей обычной свитой и в своем великолепном уборе. Приближались сумерки, и факельщики освещали ему дорогу. Лицо его было совершенно спокойно, но это не было довольное спокойствие. Он проехал мимо, и улица снова опустела.
   Риенцо молча подъехал к Капитолию и вошел в комнаты дворца, где Нина, бледная и задыхающаяся, ожидала его возвращения.
   - Ты смеешься! Нет, это та страшная улыбка, которая хуже, чем нахмуренные брови Говори, милый мой, говори, что сказал кардинал?
   - То, что тебе не совсем приятно будет услышать. Сперва он начал говорить громко и торжественно о том, как преступно было объявить римлян свободными, потом об измене, заключающейся в словах, что избрание римского короля должно зависеть от римлян.
   - Хорошо. Что же ты отвечал?
   - Что было прилично римскому трибуну. Я опять подтвердил и доказал все права Рима. Кардинал перешел к другим обвинениям.
   - Каким?
   - К избиению баронов у ворот Сен-Лоренцо, сделанному для собственной нашей защиты от клятвопреступных врагов. Это в сущности было главным обвинением. Папа выслушал Колонну. Далее кардинал обвинял меня, что я купался в вазе, которую употреблял Константин, когда был язычником.
   - Может ли быть! Что же ты сказал?
   - Я засмеялся. "Кардинал, - отвечал я, - то, что не было слишком хорошо для язычника, не может быть слишком хорошо для христианина". И, правду сказать, угрюмый француз имел такой вид, как будто бы я оборвал его. Когда он кончил, то я в свою очередь спросил ого: "Обвиняют ли меня в том, что я был к кому-нибудь несправедлив в суде?" - Молчание. "Говорят ли, что я нарушил какой-нибудь из государственных законов?" - Молчание. "Сделан ли был хоть намек, что торговля в упадке, что жизнь небезопасна, что дома или за границей римское имя не уважается, до такой степени, что никакое прежнее правление не может в этом сравниться с настоящим?" - Молчание. "В таком случае, синьор кардинал, - сказал я, - вы должны благодарить, а не осуждать меня", француз долго смотрел на меня и дрожал, и корчился, и наконец сказал: "Я должен исполнить только одно дело от имени первосвященника: откажись от своего трибунства или церковь наложит на тебя торжественное проклятие".
   - Как, как! - вскричала Нина, сильно бледнея. - Что тебя ждет?
   - Отлучение от церкви.
   Этот грозный приговор, которым духовная власть так часто поражала самых жесточайших врагов своих, раздался в ушах Нины, как колокол. Она закрыла лицо руками. Риенцо быстро ходил по комнате: "Проклятие! - прошептал он, - проклятие на меня!"
   - О, Кола, неужели ты не старался умилостивить этого строгого...
   - Умилостивить! "Кардинал, - сказал я (и почувствовал, что его душа затрепетала от моего взгляда), - я получил власть свою от народа и только народу я отдам ее. Что касается моей души, то ей не могут повредить слова человека. Ты сам подвергнешься проклятию, гордый кардинал, если, будучи игрушкой и орудием низких интриг и изгнанных тиранов, ты, во имя Бога правды, скажешь хоть одно слово в защиту притеснителя против прав угнетенных". С этими словами я его оставил, и теперь...
   - Что теперь будет? Отлучение! В столице церкви, и при суеверии народа! О, Кола!
   - Если бы, - прошептал Риенцо, - моя совесть упрекала меня хоть в одном преступлении, если бы я запятнал свои руки в крови хоть одного праведника, если бы я нарушил закон, который создал сам, если бы я брал взятки и притеснял бедных или презирал сирот, или не имел сострадания к вдовам, тогда бы... тогда... - но нет! Боже, Ты не оставишь меня!
   Долгое время спустя после разговора с Ниной, когда уже прозвучал полночный колокол, Риенцо стоял один на балконе, чтобы охладить ночным воздухом лихорадочный жар, остававшийся еще в его измученном теле. Ночь была необыкновенно спокойна, воздух был чист, по холоден, потому что это происходило в декабре.
   Вдруг он увидел двух человек в черной одежде, стоявших возле пьедестала статуи и по-видимому занятых делом, которого он не мог угадать. Трепет пробежал по жилам его, потому что он никогда не мог избавиться от смутной идеи, что между его судьбой и этим ужасным памятником есть какая-то таинственная роковая связь. Несколько оправившись от своего страха, он услышал, что его часовой окликнул этих людей, и когда они выдвинулись вперед, на свет, то он заметил, что на них была монашеская одежда.
   - Сын, не беспокой нас, - сказал один из них часовому, - по приказанию легата святого отца, мы прибиваем к этому публичному памятнику правосудия и гнева указ об отлучении еретика и мятежника. Горе проклятому церковью!
  

VI

ПАДЕНИЕ ХРАМА

  
   На следующее утро ни одной души не было видно на улицах; лавки и церкви были заперты; город как будто находился под запрещением. Страшное проклятие папского отлучения, постигшее главного сановника первосвященнического города, казалось, оледенило все артерии жизни.
   К вечеру можно было видеть нескольких людей. Которые переходили площадь Капитолия, крестились при виде указа, прибитого к статуе льва, и исчезали за дверьми большою дворца. Вслед за тем несколько беспокойных групп собралось на улицах, но они скоро разошлись.
   На третий день новое происшествие нарушило мертвую летаргию города. Сто пятьдесят наемников под предводительством неаполитанца Пепина Минорбино, полудворянина, полубандита (креатуры Монреаля), вошли в город, овладели крепостями Колоннов и послали герольда по городу объявить, от имени кардинала легата, награду в десять тысяч флоринов за голову Колы ди Риенцо.
   Тогда громко раздался резкий и вдохновляющий звук большого капитолийского колокола. Народ вялый, унылый, под влиянием благоговейного ужаса перед папской властью, которая в этом отношении сделалась еще сильнее со времени удаления папского престола из Рима, пришел без оружия в Капитолий. Там у площади Льва стоял трибун. Его оруженосцы внизу лестницы держали его боевого коня, его шлем и ту самую боевую секиру, которая блистала впереди его победоносного войска.
   Возле него были немногие из его телохранителей, его слуги и двое или трое из важных граждан.
   Он стоял прямо и с обнаженной головой, смотря на унылую и безоружную толпу взглядом горького презрения, смешанного с глубоким состраданием; и когда колокол замолк и толпа затихла, чтобы слушать, он заговорил.
   - Вы пришли опять! Как же вы пришли: как рабы или как свободные? Горсть вооруженных людей находится в ваших стенах: неужели вы, прогнавшие от своих ворог самых гордых рыцарей, самых искусных воинов Рима, поддадитесь теперь одной с половиной сотне наемников и чужеземцев? Хотите ли вы вооружиться за вашего трибуна? Вы молчите - пусть будет так. Хотите ли вы вооружиться за вашу собственную свободу, за ваш Рим? Опять молчание! Боже мой! Неужели вы пали до такой степени? Неужели у вас нет оружия для собственной вашей защиты? Римляне, выслушайте меня! - Послышался долгий глухой общий ропот, наконец он перешел в явственные слова, и многие голоса закричали вдруг:
   - Папский указ! Ты проклят!
   - Как! - вскричал трибун. - Неужели вы оставляете меня, вы, за дело которых человек осмеливается бросать в меня громы Божий? Разве не за вас я объявлен еретиком и мятежником? В чем состоят мои преступления? В том, что я сделал Рим свободным и объявлял свободу Италии; в том, что я смирил гордых магнатов, которые были врагами папы и народа. И вы - вы упрекаете меня за то, на что я отважился или что сделал для вас!
   - Жаль, что он хотел обложить нас податью, - сказал Чекко дель Веккио, который был настоящим олицетворением чувств толпы, - и что он не казнил баронов!
   - Да! - вскричал Энс, гробокопатель, - но эта святая порфировая ваза!
   - И к чему мы будем подвергаться опасности, чтобы нас зарезали, как моих двух братьев? Упокой их Господи! - сказал Луиджи, мясник.
   На лице толпы было общее выражение нерешимости и стыда; многие плакали и вздыхали, никто, за исключением упомянутых ворчунов, не обвинял; никто не упрекал, но никто также, казалось, не был расположен вооружиться.
   - О Боже, если бы я был большим! - вскричал Анджело, стоявший позади Риенцо.
   - Послушайте его, послушайте мальчика, - вскричал трибун, - устами младенца говорит мудрость! Он хочет быть большим, как вы, чтобы сделать то, что вы должны были бы сделать. Слушайте: с этими немногими верными мне людьми я поеду в квартал Колоннов, к крепости вашего врага. Перед этой крепостью трубы мои прозвучат три раза. Если при третьем разе вы не явитесь туда же, вооруженные как следует вам, - я не говорю все, а три, две сотни, даже одна, - то я сломаю мой начальнический жезл, и свет скажет, что сто пятьдесят разбойников покорили Рим и уничтожили его сановника и законы!
   С этими словами он сошел с лестницы и сел на коня; чернь молча расступилась, и трибун со своей маленькой свитой медленно поехал и постепенно исчез из глаз возрастающей толпы.
   Римляне остались на месте, и после некоторой паузы демагог Барончелли, видя, что открывается дорога для его честолюбия, обратился к ним с речью. Не будучи ни красноречив, ни даровит, он, однако же, обладал искусством высказывать самые популярные общие места Он знал слабую сторону своих слушателей: их тщеславие, беспечность и надменную гордость.
   - Послушайте, братцы, - сказал он, взбегая по лестнице на площадь Льва, - трибун говорит честно, как всегда, но обезьяна доставала свои каштаны лапами кошки, так и он хочет загребать жар вашими руками. Вы не будете так глупы, чтобы позволить ему это. Добряк трибун живет во дворце и задает пиры, и купается (стыд ему!) в порфировой вазе, в которой св. Сильвестр крестил императора Константина: все эти вещи стоят того, чтобы сражаться за них, но что выиграете вы, кроме жестоких ударов и праздничных зрелищ? Если вы побьете этих людей, то у вас появится новая подать на вино; вот какая будет вам награда!
   - Слушайте! - вскричал Чекко, - труба трубит, какая жалость, что ему понадобилось обложить нас податью!
   - Вот труба звучит в другой раз, - сказал мясник. - Если бы у нашей старухи матери не было уже убит двое из ее сыновей, то я бы пошел сражаться за смелого трибуна.
   - Опоздаете, - продолжал Барончелли, - опоздаете. А как это будет жалко! Если верить трибуну, то он единственный человек, который может спасти Рим. Чу! Третья труба: теперь уже слишком поздно!
   Вдали раздался долгий меланхолический звук трубы. Казалось, это было последним предостережением со стороны гения этих мест, и когда звук замолкнул, то всей толпой овладело уныние. Она начала сожалеть и раскаиваться, когда сожаление и раскаяние уже были бесполезны. Шутовство Барончелли вдруг сделалось неприятным, и оратор, к своему прискорбию, видел, что толпа стала расходиться во все стороны именно в то время, когда он хотел рассказать ей о великих подвигах, какие он мог бы для нее сделать.
   Между тем трибун невредимо проехал через опасный квартал неприятеля, который, будучи испуган его приближением, заперся в своей крепости. Он направил свой путь к замку св. Анджело, где Нина уже была прежде его. Там эта гордая женщина встретила его с улыбкой, радуясь его безопасности и не пролив ни одной слезы об изменившем ему счастье.
  

VII

НАСЛЕДНИКИ НЕУСПЕШНОЙ РЕВОЛЮЦИИ. КТО ДОСТОИН ПОРИЦАНИЯ? ОСТАВЛЕННЫЙ ИЛИ ОСТАВИВШИЕ?

  
   Весело сияло зимнее солнце над римскими улицами, когда по ним шло войско баронов. Кардинал-легат ехал во главе; старый Колонна (уже не прямой и надменный, а согнутый и сокрушенный потерей своих сыновей) по правую его руку, а Лука ди Савелли, со своей мягкой улыбкой, и Ринальдо Орсини, с мрачно нахмуренными бровями, ехали позади. Это был длинный, дикий строй, состоявший большей частью из чужеземных наемников. Процессия похожа была не на возвращение изгнанных граждан, а на вторжение неприятеля.
   - Монсиньор Колонна, - сказал кардинал-легат, маленький увядший человек, родом француз, и исполненный самых горьких предубеждений против римлян, - этот Пепин, которого Монреаль прислал в ваше распоряжение, поистине оказал нам большую услугу.
   Старый синьор поклонился, но не отвечал. Его сильный ум уже был поврежден, стеклянные глаза его смотрели бессмысленно.
   - Он не слышит меня; горе довело его до второго детства! - прошептал кардинал.
   На передней площади собрались обычные зеваки.
   - Дорогу, дорогу, негодяи! - кричала стража, раздвигая направо и налево толпу, которая, привыкнув к спокойным и вежливым приказаниям телохранителей Риенцо, слишком медленно подавалась назад, так что многие потерпели от пик солдат и от копыт лошадей. В их числе был и наш друг Луиджи, мясник. Римская кровь его закипела, когда тупой конец немецкой пики угодил ему в живот.
   - Эй, римлянин, - сказал грубый солдат с варварской претензией на итальянский язык, - дай дорогу тем, которые получше тебя. Сказать но совести, в последнее время у вас было довольно толкотни и зрелищ.
   - Получше! - простонал бедный мясник, - римлянин не имеет лучших себя, и если бы мои два брата не погибли у Сан-Лоренцо, то я бы...
   - Собака ворчлива и говорит о Сан-Лоренцо! - сказал один из орсинистов. следовавший за немцем, который двинулся дальше.
   - О! - воскликнул другой орсинист, ехавший с ним рядом. - Я его давно знаю. Это один из шайки Риенцо.
   - В самом деле? - спросил третий сурово. - Так мы можем сейчас же дать показательный пример. - И, оскорбясь каким-то вызывающим и дерзким выражением во взгляде мясника, орсинист пронзил его грудь пикой и переехал через его труп.
   - Стыд! Стыд! Убийство! Убийство! - вскричала толпа и в минутной горячности начала тесниться вокруг свирепых солдат.
   Легат услыхал крик и, заметив стремительный напор толпы, побледнел.
   - Негодяи опять бунтуют! - пробормотал он.
   - Нет, eccelenza. - сказал Лука, - но, может быть, будет полезно внушить им спасительный страх; они все безоружны; позвольте мне приказать страже разогнать их. Одного слова будет довольно для этого.
   Кардинал согласился; приказ был отдан, и через несколько минут солдаты, пылавшие злобной местью при воспоминании о поражении, которое они перенесли от недисциплинированной толпы, гнали ее по улицам неудержимо и беспощадно. Одних они переезжали, других закалывали, наполняя воздух криками и воплями и устилая землю таким множеством людей, которого несколько дней тому назад почти было достаточно для защиты Рима и сохранения его конституции! Среди этой дикой бурной свалки и через тела ее жертв проезжал со своей свитой легат к Капитолию, чтобы там принять присягу граждан и объявить радость по случаю возвращения изгнанных баронов.
   Когда они слезали с лошадей у лестницы, то в глаза легата бросилось объявление, написанное крупными буквами. Оно было помещено на пьедестале базальтового льва, на том самом месте, которое прежде было занято указом об отлучении. Слов было немного, и они гласили:
   "Трепещите! Риенцо скоро возвратится!"
   - Как! Что значит это шутовство? - вскричал легат, уже дрожа и оглядываясь на нобилей.
   - Разорвите это наглое объявление. Нет, стойте! Прибейте над ним нашу прокламацию о награде в десять тысяч флоринов за голову еретика! Десять тысяч! Мне кажется, теперь этого слишком много; мы изменим цифру. Между тем, Ринальдо Орсини, синьор сенатор, веди своих солдат к св. Анджело; посмотрим, выдержит ли еретик осаду.
   - В этом нет надобности, ваше высокопреосвященство, - сказал советник, опять выскакивая с официальной суетливостью, - св. Анджело сдался. Говорят, трибун, его жена и один паж ушли в эту ночь, переодетые.
   - А! - сказал старый Колонна, которого отупевший рассудок пришел наконец к заключению, что движение его друзей остановлено чем-то необыкновенным. - В чем дело? Что это за объявление? Неужели никто мне не скажет, что там написано? Мои старые глаза тусклы.
   Когда он резким проницательным голосом старости задал эти вопросы, то ему ответил какой-то другой голос громким и густым тоном. Никто не знал, откуда он выходил; от толпы осталось только несколько праздношатающихся, большей частью монахов, в клобуках и шерстяных рясах, любопытство которых ничем нельзя было удержать и которым их одежда гарантировала безопасность; солдаты замыкали тыл. И между тем раздался голос, от которого у многих побледнели щеки. В ответ Колонне этот голос сказал:
   - Трепещите, Риенцо возвратится!
  
  

Книга VI

ЧУМА

  

I

УБЕЖИЩЕ ВЛЮБЛЕННОГО

  
   У берега одного из прекраснейших озер северной Италии стоял любимый дом Адриана ди Кастелло, к которому часто и с любовью обращалось его воображение в минуты более нежных и менее патриотических мыслей. Туда, после своего злополучного возвращения в Рим, удалился молодой патриций, распустив своих блестящих спутников в неаполитанское посольство. Из них большая часть присоединилась к баронам; молодой Аннибальди, смелая и честолюбивая натура которого сильно привязалась к трибуну, держал нейтралитет; он отправился в свой замок, в Кампанью, и не возвращался в Рим до изгнания Риенцо.
   Место это было способно питать меланхолическую задумчивость жениха Ирены. Не будучи собственно крепостью, оно было достаточно сильно для того, чтобы противиться всякому нападению горных разбойников и мелких соседних тиранов. Замок был построен каким-то прежним владельцем из материалов полуразрушенных вилл древних римлян, и его мраморные колонны и мозаичные мостовые придавали причудливую грацию его серым каменным стенам и массивным башням феодальной постройки.
   В этом уединенном убежище Адриан провел зиму, которая представляет такой мягкий период в этом упоительном климате. Мирской шум доносился до слуха Адриана сладким и невнятным шепотом. Не вполне, и со многими противоречиями, до него дошли вести, разразившиеся подобно громовому удару над Италией, о том, что удивительный и предприимчивый человек, уже сам по себе представляющий революцию, человек, который интересовал всю Европу и возбудил самые блистательные надежды в энтузиастах, сильнейшее покровительство знатных, глубочайший ужас в деспотах, самые пылкие стремления свободно мыслящих людей, вдруг низвергнут со своего пьедестала, что голова его оценена, что его имя продано позору. Об этом событии, случившемся в конце декабря, Адриан узнал от одного странствующего пилигрима в начале марта ужасного 1348 года, когда Европа, и в особенности Италия, была опустошена страшнейшей моровой язвой, о которой когда-либо упоминала история.
   Пилигрим, сообщивший Адриану о революции в Риме, не мог ничего рассказать ему о дальнейшей судьбе Риенцо и его семейства. Было известно только, что трибун и его жена ушли; никто не знал куда. Многие думали, что они уже стали жертвой многочисленных разбойников, которые, вслед за падением трибуна, возвратились к своим прежним привычкам, не щадя ни возраста, ни пола, ни богатых, ни бедных. Так как все, касающееся экс-трибуна, составляло предмет самою живого интереса, то пилигрим знал еще, что перед падением Риенцо сестра его оставила Рим, но куда она уехала - это было покрыто тайной.
   Эти новости пробудили Адриана ото сна. Ирена находилась теперь в том состоянии, которое он изобразил в своем письме к ней: она утратила свою знатность, она была оставлена и не имела друзей. Теперь, думал великодушный и благородный влюбленный, она может быть моей без вреда для моего имени. Каковы бы ни были ошибки Риенцо, она в них не замешана. Ее руки не запятнаны кровью своих родственников; люди не могут сказать, что Адриан ди Кастелло вступает в союз с властителем, могущество которого основано на развалинах дома Колоннов. Колонны восстановлены, они опять торжествуют, Риенцо - ничто: горе и несчастье соединяют меня с той, на которую они обрушились!
   Но каким образом исполнить эти романтические планы, когда неизвестно, где Ирена? Он решился сам отправиться в Рим, чтобы сделать там необходимые расспросы. Он созвал своих слуг и обрадовал их вестью о предстоящем путешествии. Кольчуга изъята из оружейной, знамя вынесено из залы, и после двух дней дорожных сборов фонтан, возле которого Адриан провел так много часов задумчивости, посещался то

Другие авторы
  • Толстой Петр Андреевич
  • Шаховской Александр Александрович
  • Белинский Виссарион Гргорьевич
  • Крашенинников Степан Петрович
  • Сулержицкий Леопольд Антонович
  • Гидони Александр Иосифович
  • Чапыгин Алексей Павлович
  • Якубовский Георгий Васильевич
  • Попов М. И.
  • Романов Иван Федорович
  • Другие произведения
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Дружба кошки и мышки
  • Барбе_д-Оревильи Жюль Амеде - Краткая библиография
  • Вестник_Европы - Первое путешествие Россиян около Света
  • Хомяков Алексей Степанович - Мнение русских об иностранцах
  • Белый Андрей - А. Л. Казин. Андрей Белый: начало русского модернизма
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Р. К. Баландин. Николай Николаевич Миклухо-Маклай
  • Каменский Андрей Васильевич - Роберт Оуэн. Его жизнь и общественная деятельность
  • Ключевский Василий Осипович - Памяти И. H. Болтина
  • Хмельницкий Николай Иванович - Светский случай
  • Дон-Аминадо - Король и принц
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 313 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа