е хочешь, ты хоть ударь - хоть ударь", терлась о ноги...
Охнул князь, отпихнулся, выскочил без шапки на площадь. Припустился бежать. Да нет, тут что-то не так... Оглянулся: в Протопоповых окнах темно. Но в одном темном - или это кажется только? - в темном мечется белое как мел лицо...
Красная Горка - свадебный день, а в Алатыре не слыхать ни свадебных бубенцов, ни веселопечальных пропойных песен.
- Нет женихов, и все тут...- жалобился князю исправник, сдавая заказное письмо.
- А вы бы их... тово... поощрили властью, от Бога данной.
- Я бы рад, да не знаю, как. А то бы... вас первого поощрил,- вдруг, насмелевши, брякнул исправник.
- Что ж, я... я жениться не прочь,- сконфузился припертый к стене князь.
Мимоходный этот разговор, конечно, стал известен всему городу; вновь воспрянули надежды на князя. И когда в пятницу на Фоминой получены были письма от князя с приглашением собраться на почте к восьми по самонужнейшему делу, так все валом и повалили: весь именитый Алатырь собрался.
- Господа! По Евангелию...- у князя дрогнул голос,- несть ни эллин, ни иудей, ни кто там. Все - одно стадо. А что же мы, господа?
Князь строго поглядел на всех. Кто-то сокрушенно вздохнул.
- В стаде - разве по-разному блеют? А мы - кто по-каковскому, всяк по-своему. Отсюда и война, и всякая такая дрянь, а ежели бы как стадо... На одном на великом языке эсперанте весь мир - то настала бы жизнь прекрасная и всеобщая любовь... До последнего окончания мира...
- Господа, а мы-то... Мы давно подумывали, богадельню или бы что. И вдруг - прямо то есть в самую точку...- Растроганный исправник полез целоваться к князю.
А за ним и все зашумели, затеснились к князю, умильно зарились на него, как коты на сметану, с любострастней лобызали небритую Князеву щеку.
Оказался у князя полнехонек лист подписей. Больше всего тут было девьих имен. Но отрадно, что обнаружилась жажда знаний и во многих почтенных, немолодых уже людях: записался исправник, Родивон Родивоныч, Левин - аптекарь, отец Петр - протопоп, дворянин Иван Павлыч. Князь был донельзя доволен.
Никогда еще в Алатыре не было такого страдного лета. Бывало, румяным летним вечером всяк прохлаждался по угожеству своему. Кто подородней - в чем мать родила попивал квас в садике под яблонькой; кто поприлежней - сидел над синим омутом, выуживая склизких линей; кто посмирней пред супругой - исправника взять - на крылечке исправник чистил вишню-владимирку для варенья.
А уж нынче каюк житью прохладному. Как отзвонит в соборе восемь часов, тут какая погода ни будь, соловьи от натуги хоть тресни, а надо идти к князю на учебу. И только в Алатыре трое дурных - в охотку бегут учиться: Костя Едыткин, Глафира исправникова да Варвара-протопоповна.
Костя являлся на уроки неизменно первым. Ревниво стерег он свое сладкое место - рядом с Глафирой. Приносил Глафирины тетрадки, клал их от себя по правую руку, садился и долго ожидал в тихой теми.
"Глафира - супруга моей жизни, это уж нерушимо. А после ней первый человек - господин почместер, в связи его международного языка. Ежели стихи пропечатать на международном языке, так это уж будут знать во всем мире..." Хорошо - в теми помечтать!
К девяти полыхают все лампы, к девяти - многолюдна почта, больше всего барышень. Шушуканье, шелест шелковых лент, миганье тайных зеркальцев, зависть змеиная к этим бесовкам - к Глафире да к Варваре: всегда назубок все знают, так и чеканят.
- Полюбили, некстати больно, науку...
- Зна-аем мы науку эту самую, зна-аем! Родивон Родивоныч ходил печальный, жаловался:
- Жизнь-то на старости лет какие преподносит нюансы... из трех пальцев... Сиди вот с тетрадкой. А главное при моем почти что придворном звании... Не-ет, я брошу!
А бросить - с князем рассор навек, прощай все надежды. Нет уж, видно, единородных своих ради придется терпеть.
И крепились, терпели отцы. Кряхтя, косоурясь на князя, ладили все примоститься поближе к Глафире либо к Варваре.
- Leono esta forta. La denta esta acra...- расхаживая, громогласно диктовал князь и нарочно крал окончания слов: пусть поупражняются... Счастливым светом сиял его странный, бесподбородочный лик: князь святое дело творил, князь сейчас был первосвященником. Вот еще немножко, лет десяток-другой, и наступит всеобщая любовь.
Проходя мимо Ивана Павлыча, князь приметил: "Какой у него хороший, внимательный взгляд..." Внимательным взглядом проводил Иван Павлыч князя, тотчас привстал и запустил глазенапы в тетрадку к Глафире - Глафира впереди сидит.
- Esta - эс на конце, acra - эс на конце - шептал Иван Павлыч исправнику.
- Да не слышу же, ч-черт! Громче...- кипятился исправник
Но князь уж повернулся - и вмиг все гладко и тихо, исправник - над своей тетрадкой; как урытый - сидит Иван Павлыч, с приятностью на лице...
В родительскую субботу - Мишка, бывший столяр, а нынче просто алахарь, бегал по городу с клейстером и клеил афиши на фонарных столбах, на бесконечных заборах. Посреди афиши били в глаза крупные буквы:
А ТАКЖЕ
ИЗВЕСТНЫЕ АНГЛИЧАНКИ
СЕСТРЫ ГРЪЙ
Из губернии приехали - показывать туманные картины. Укланяли князя: отменил князь урок всемирного языка, и всем карагодом повалили глядеть эти самые туманные картины.
Как-то случилось - оттерли Костю в проходе, и не спопашился он занять себе местечко рядом с Глафирой: с нею сел князь, а Костя - позади. Рядом с ним оказался дворянин Иван Павлыч.
Хотел Костя загорюниться, что Глафира - не с ним, да не успел: вылезли на полотне, завертелись, зажили, залюбили полотняные люди.
...Неслышно, как кошка, красавица крадется на свиданье к маркизу. Сейчас вот, сейчас, ступит на секретную плиту, сейчас - ухнет плита, глонет красавицу подземелье.
Костя вскочил - может быть, чтобы крикнуть красавице про плиту.
Иван Павлыч осадил Костю вниз за рукав. Но это все равно: красавица видела, как махнул ей Костя рукой, миновала проклятое место.
...И вот - вдвоем. Долго ей смотрит в глаза - маркиз, или князь он? - и они медленно клонятся друг к другу, вот - близко, вот - волосы их смешались.
Вдруг Косте показалось, что вовсе это не на полотне, а Глафира и князь: клонятся, клонятся, прижались щекой к щеке...
Мрет сердце у Кости, протирает глаза: приглазилось только, или...
Но мигнувший миг - уже не поймать: ярко загорелись лампы, ждет новых людей полотно, Иван Павлыч смеется:
- Хи-хи, чудород-то какой наш Костя: красавицу полотняную увидал - и вскочил. Побеседовать, что ли, с нею хотел?
- Да ведь он же - поэт, поэту - все можно,- заступилась Глафира, она стояла обок князя, очень близко.
"Конечно, попритчилось, приглазилось все..." - решил Костя по дороге домой. Но червячок какой-то самомалейший - не слушался слов, точил и точил...
В ночь на Покров пошел шапками снег. Выбежал Костя утром - нет ничего: ни постылого проулка с кучами золы, ни кривобокой ихней избы. Все белое, милое, тихое - и какая-то нынче начнется новая жизнь. Не может же быть, чтобы стало так - и чтобы все по-прежнему было?
На Покров Костя обедал у исправника. После обеда сидели в гостиной. Дворянин Иван Павлыч - что-то пошушукался с Глафирой, взмахнул рыжей поддевкой - и подсел к Косте. Разговор повел с приятностью, тонко.
- Вязь-то какая прекрасная, а? Прямо талант, дар Божий...- Иван Павлыч любовался вязаной салфеткой.- А-а... вы, говорят, тоже... тово... пишете? - повернулся он к Косте.
- А вы - откуда же... откуда же вам известно? - покраснел от радости Костя.
- Как откуда? Про вас в журналах пишут, а вы и не знаете...- и протянул Иван Павлыч Косте свежий номерок Епархиальных Ведомостей.
В самом конце, после "печатать разрешается", были три неровные строчки: "Что же касается стихотворений молодого писателя Едыткина, то таковые мы считаем отнести к высшей литературе".
Хотел что-то сказать Костя, но схватило за горло: стоял совершенно убитый счастьем. Где же Косте узнать, что напечатаны эти три строчки в типографии купца Агаркова по личной Ивана Павлыча просьбе?
Ночью Костя - и спал, и не спал. Глаза закроет - и сейчас же ему видится: будто он над епархией все летает, а епархия - зелененькая и так, невеличка, вроде, сказать бы, выгона. И машут ему платочками снизу: знают все, что летает Константин Едыткин.
Ну, теперь уж, хочешь - не хочешь, надо писать. Предварительно Костя перечел еще раз Догматическое Богословие - самую любимую свою книгу, потому что все было там непонятно, возвышенно. А потом уже засел писать серьезные сочинения в десяти главах: довольно стихами-то баловаться.
Писал по ночам. Потифорна самосильно посвистывала носом во сне. Усачи тараканы звонко шлепались об пол. В тишине - металась, трещала свеча. В тишине - свечой негоримо-горючей Костя горел. Писал о служении женщинам; о любви вне пределов, вне чисел земных; о восьмом вселенском соборе, где возглашен будет символ новой веры: ведь Бог-то, оказывается,- женского рода... Так близко сверкали слова, кажется,- только бери, ан глядь - на бумаге-то злое, другое: уж такая мука, такая мука!
В вечер Михайлова дня - Костя публично читал свое сочинение в гостиной у исправника. Бледный, как месяц на ущербе, покорно улыбнутый навеки, стоял - трепетала тетрадка в руках. Поглядел еще раз молитвенно на Глафиру...
- Ну, господа, тише, тише, сейчас начинает,- суетился Иван Павлыч, как бес.
В тишине, чуть слышно прочел Костя:
- Заглавие: "Внутренний женский догмат божества".
Неслышно-взволнованно горели лампы. Чужим голосом читал Костя. Публика глядела в землю, и не понять было, нравится ей Костино сочинение или нет.
Костя дошел до второй главы, самой лучшей и самой возвышенной: о восьмом вселенском соборе. Голосом выше забрал, вдохновился, стал излагать проект всеобщей религиозно-супружеской жизни.
Тут вот и прорвало. Не стерпев, первым фыркнул исправник, за ним - подхватил Иван Павлыч, а уж там покатились и все - и всех пуще звенела Глафира.
Проснулась исправничиха, брыкнула свой стул со страху.
- Да что ж это, батюшки, где загорелось-то? - смех еще пущий.
...Как заяц, забился Костя в запечье, в спальне исправницкой. Голову, голову-то куда-нибудь, главное, спрятать. Голову-то хоть спрятать бы!
Старинным старушечьим сердцем одна исправничиха пожалела, одна разыскала, одна утешала Костю.
- Да что ж это, батюшка, чего ты сбежал-то? Ты думаешь, что? Это ведь я со сна чебурахнулась вниз головой, надо мной грохотали, старухой, а ты думал, что? Экие гордецы нонче все: уж сейчас на свой счет...
Костя поднял голову, Костя хватался за соломинку, глазами молил о чем-то исправничиху.
Услыхала исправничиха, уткнула себе в колени Костину голову:
- Иль мне уж не веришь? Я не Иван Павлыч какой-нибудь, я обманывать не стану.
- Я ве-ерю...- захлебнулся Костя слезами.
Вышла зима больно студеная, такой полста лет не бывало. Обманно-радостное, в радужных двух кругах, выплывало льдяное солнце. От стыди от лютой - на-полы треснул древлий алатырь-камень.
- Ну-у, быть беде,- крушились алатырцы.
А пока, до беды, засели покрепче в мурьях, еще пуще предались сновиденной жизни - всякий своей. Исправник изобретал; Родивон Родивоныч - выписал "Готский Альманах" и услаждался; Костя горестно вернулся к стихам; протопоп отец Петр беседовал с своим коземордым; все тем же горбоносым горела Глафира; а князь проповедовал великий язык эсперанто...
Что-то рассохлось, разладилось дело у князя. Все чаще на почту приходили кучера - с усами в сосульках - и вручали князю записки: не могу, мол, быть на уроке по случаю внезапной болезни. Вовсе отстал Родивон Родивоныч, не стерпел - исправник отстал, поредели ряды девиц. Князь понял, что надеяться можно только на двух: на Глафиру - да еще на Варвару. Вот уж эти действительно любят великий язык: так и чеканят, так и тачают друг перед дружкой. Улыбался князь то одной, то другой.
- От-лично, пре-красно...
Глафира и видеть теперь не могла Варвару. А Варвара, черносиневолосая, с ласково-злой улыбкой все лезла к Глафире, все норовила обнять. Не стерпев, однажды Глафира сказала:
- Ты что лезешь? Думаешь, я не знаю, кто мне на масленой платье прочекрыжил? Зна-аю, голубушка, знаю!
- А я, думаешь, не знаю, как ты себе бороду на подбрюдке стрыгешь? Ште, съела?
С той поры - ни слова: конец. И только при встречах, как гуси, зловеще шипели...
После уроков усталый расхаживал князь по почте. Трудно, ох как трудно! Но все-таки на один день ближе к тому празднику, к той светлой Пасхе, когда кликнут все на одном языке, запоют и обымут друг друга и кончится старая жизнь.
На полу - окурки, крошки (ученикам полагался ситный от почтмейстера и чай), шпильки, бумажки Князь рассеянно подымал, разглядывал. Рожи, росчерки. "Кн. Екатерина Вад.". "Катька, ты дура набитая" "А я его все-таки обожаю". Попадались часто записки отца Петра - к соседу его по урокам аптекарю Левину... "А вчерась явился он мне телешом. Это уж пакостно даже глядеть. Не ведомо ли вам какое-либо от искушений медицинское средство?"
Но все это так, пустяки. А вот последнее время - в самом деле, какие-то странные пошли записки. Находил их князь на своем столе, под подушкой, в карманах: Бог их знает - как туда попадали. Чуть-чуть надушены были эти записки и всегда - на великом всемирном языке.
- Mi amas tin, amas, amas - a... a... a...- amas - подряд без конца. Нарочный, изломанный почерк.
Под великим секретом - показал князь Ивану Павлычу, Иван Павлыч кряхтел, и без лупы разглядывал и в лупу:
- Исправникова Глафирка, голову даю на отсечение! Кому же еще по-эсперанту так ловко? А назавтра - новое князю:
- "Милый, милый - я тебе все".
И конец. И молчок. Расхаживал князь, счастливый
- "Милый, будет ночь, темно и все, что велишь"...- и конец, и ни слова.
Кто научил ее так - лукавому знать. Будто вот плясала перед князем, вся в черном. Вдруг откинула кладки - сверкнула на черном розово-нежно, И конец. И снова колышется тяжелый покров, и манит и манит без конца глядеть, не мелькнет ли еще...
Длинным вьюжным вечером смотрел князь в узорноморозные окна потихоньку бродил меж серебряных деревьев - и все возвращался к одному: к несказанному, к мелькнувшему. Ее - никогда не называл князь: Глафира - как Иван Павлыч, а всегда говорил: она.
Неприметно и плавно, как цветы расцветают, она медленно зрела из исправниковой Глафиры - и вот, в декабре она уже стала жить самолично, сама по себе.
По-прежнему все записки от нее написаны были на эсперанто получи теперь князь от нее хоть слово по-русски - он счел бы это противоестественным, был бы даже оскорблен. Помалу связал ее князь с великим языком воедино
Всякое эсперантское слово теперь вдвойне сладко князю ведь это - ее слова. В ее синих, глубочайших глазах - пленен весь мир И равно - всем миром владеет язык эсперанто
"...Да что - всем миром всей вселенной. На Венере какой-нибудь, венерические тамошние жители - тоже поди, эсперанто знают. А как же? Обязательно знают"
Так мечталось князю. Так все дальше в серебряные леса уходил князь от скучной правды. Бывшей правде, княгине, проживавшей в Сапожке у отца своего - протоиерея, князь давно уж и писать перестал. Избегал он и Глафиру видеть с глазу на глаз: может, и правда - Глафира пишет записки, но не надо это знать.
Вечера князь просиживал дома, а за полночь - шел гулять. Ночью удобно думать: пустые, просторные, снежные улицы, влекущие огни лампадок в окнах, бродил и бродил
А следом за князем, темной тенью у стен крался Костя. Тенью за князем Костя следил теперь и денно, и нощно надо узнать наверняк, что у него с Глафирой. Хоть самое, хоть самое страшное, да только бы наверно. Без наверного - совсем невтерпеж Глафире, хоть Костя и верит - как же не верить-то. Господи? - но вот Иван Павлыч говорит, что она.
Дворянин Иван Павлыч - добрейшей души человек, но есть за ним грех: медом его не корми, только бы над кем шутку сыграть (над ним самим-то - больно много шутили)
В запрошлом году - Иван Павлыч подъехал к Агаркову-гостинику, к градскому голове: подпали да подпали амбар агарковский старый.
- Во-от, не верит, чудак! - улещал купца Иван Павлыч.- Страховые за амбар огромадные, новый-то амбар возведешь вдвое ширьше...
У Агаркова борода лопатой, а ума не богато: поверил Ивану Павлычу, запалил свой амбар. И самое когда это подпаливать стал, нагрянули тут, раба Божия - под белые ручки да на цугундер. Дорого купцу новый амбар обошелся, куда там - страховые! А уж кто это начальство уведомил - Агарков так и не дознался. Сам Иван Павлыч повинного взялся искать, ну даже и он не нашел.
А то вот еще с чиновником Зюньзей случай был. Смеха для - проказник какой-то подметное письмо настрочил чиновнику Зюньзе: так, мол, и так, жена-то твоя тово... кургузит, а ты, мол, и ухом не ведешь? И назавтра чиновник Зюньзя выволок молодую наружу и при всем честном народе стал ее учить. А народ - как будто был повещен, без числа собрался: уж было потехи!
- ...Да, брат Костюня, Глафирочке твоей нынче аминь! - подзуживал Иван Павлыч, подталдыкивал Костю.- Нынче в четыре часа пополудни - решительное свидание... Чуда-ак, да ведь князь мне записку показывал, как же не знать-то? У алатырь-камня свидание, и оттуда - ау: самокруткой, да к князю на почту, так-то-с вот.
Костя покорно плелся к алатырю-камню. В синих сумерках бродил Костя час и другой. Тихо сыпался снег. Тихо точила тоска. Рассевшийся наполы темный алатырь - вещал беду. Навалился алатырь - сонный медведь - под себя подмял: продыхнуть невозможно.
Никакого свидания, никто не приходил. Поздним вечером Костя, весь замерзший, тащился на почту: там теперь, в боковушке, жил Иван Павлыч.
- Ну что, брат Костюня, никого? Эх, ты, Господи, стало быть, ослышался я: это завтра... Эх, я какой!
- Это вы нарочно все, Иван Павлыч.
- Это я-то нарочно? Я ему по дружбе, а он на-ка: нарочно. Эх, Коська, не знаешь ты, какой я есть, Иван Павлыч...
Ставил Иван Павлыч бутылку на стол. Костя пил. Едучим дымом застилался весь свет, и в дыму возникал светлый лик владычицы, сладкой мучительницы, Глафиры.
Посыпая тетрадку слезами, декламировал Костя:
В моей груди - мечта стоит,
А милая Глафира - ко мне презрит
Выпивши, Костя спал как убитый. Но не было покоя и во сне. Просыпался все один и тот же, несуразный и будто ничего не значащий сон: забыл будто Костя, как его зовут, забыл - и весь сказ, и весь страшный сон тут. Но таким стоном охал Костя во сне, что Потифорна принималась его будить. Оно хоть и жалко - будить, но слушать стон - еще жальче.
8. СВЯТОЧНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ
Господи, да ведь нет ничего проще, как из обыкновенной холстины - приготовить наилучшее непромокаемое сукно. Удивительно даже, как раньше Ивану Макарычу это в голову не пришло: давно бы двести тысяч в банке лежало.
Заперся в кабинете Иван Макарыч и сел записывать, пока не забыл:
"Для сего надо в первую очередь изрубить возможно мелко потребное количество высшего английского сукна. Засим холстину намазать клейким составом, который содержит: во-первых, двенадцать долей именуемого в просторечии сапожного вару..."
Построил Иван Макарыч непромокаемое сукно - и решил оказать всенародно свое великое изобретение. На святках, на третий день, поназвал исправник гостей, позажег в кабинете лампы со всего дому. Кошкарев, околоток, в белых перчатках, высоко напоказ - поднял мешок из исправникова сукна, полный водою. До того удивительно: держалась вода как в хорошем ведре.
...А на пятой, на последней, минуте - сукно-то возми да и промокни, при всем честном народе. Ах ты, сделай одолжение! Глядит на ручьи исправник - будто ручьев никогда не видал, только ватные брюки свои подтягивает.
Гости смолчали, никто - ни смешинки.
- Вода... неподходящая, должно быть. Разная она бывает - вода-то,- с приятностью сказал Иван Павлыч.
Тут уж протопоп отец Петр - не стерпел засмеялся. А ему ведь только начать смеяться, а там и не уймешь: смешливый. Трясется, стоит - весь обсыпан смехом, как хмелем, мохнатенький, маленький - звонит и звонит.
Исправник - инда пополовел. Дверью хлопнул - только его гости и видели.
Вышло это на третий день, а на четвертый продолжались святочные происшествия. На четвертый день - протопоп кончил ходить по приходу. Изусталый вернулся домой. Пообедал изрядно, баклановки рюмочку выпил, разоблачился - и лег отдохнуть.
И часу этак в шестом - произошло: явился он телешом, и был он теперь в женском образе. Вся та поганая баба была, как киноварь, красная и так мерзостно вихлялась, что терпеть было нельзя ни минуты. Отец Петр - подавай Бог ноги: выскочил вон без оглядки, весь в белом, бежал-бежал...
Человека, одетого противозаконно, полицейский поймал возле алатыря-камня. Поймал и тотчас предоставил к начальству.
И как исправник был еще во гневе, то он и потребовал:
- Паспорт имеешь? Ты из каких это будешь вообще?
- Иван Макарыч, Бог с вами, да ведь это же я, это я...
- Я вижу, что я. Якать-то всякий умеет. Ты мне подай вид на жительство!
Кто же с собой вид берет, убегая наваждения дьявольского? Нет уж, видно, придется протопопу ночь ночевать в кутузке.
А в протопоповском доме Варвара накрывала к вечернему чаю. Поставила загнутый на четыре угла пирог - с четырьмя разными начинками; поставила баклановку - в глиняной сулее; поставила кусок мороженых сливок - и пошла протопопа будить. А протопопа - и след простыл: брюки тут, подрясник - тут, а самого - поминай как звали. Побежала Варвара гончей по отцовским следам... Ворвалась к исправничихе, всполыхнула ее своей жалобой, исправничиха покатилась и грозно насела на исправника:
- Да ты что же это такое? С последнего спятил? В кутузку - отца своего духовного, а? Сейчас чтобы лошадь велел запречь и домой отца протопопа доставить... а то - знаешь?
В гостиной, в углу, Варвара ждала резолюции. А к Варваре спиной - у окна закаменела Глафира, будто и не видит Варвары. Но вошедшей исправничихе был явственно слышен зловещий гусиный шип.
Распалилась исправничиха - решила уж заодно вычитать все и Варваре.
- Ты что у меня там с князем ворожишь? Какие такие записки?
- Ваша Глафира пишет - это все говорят - а я виновата?
- А ну-ка мне прямо в глаза, ну-ка, ну?
Но глаза показать Варвара не хотела: неведомо как проюркнула мимо слоновых растопыренных рук, вильнула хвостом - и была такова...
Про записки на великом всемирном языке, которые князь от н е е получал, в самом деле по городу шел слушок, хотя это дело князь держал в строгом секрете, только одному Ивану Павлычу и доверил. А знали - всё, даже и это, что она назначала свидания князю, а князь не ходил.
Не ходил князь. Жалко было князю рушить взлелеянный нежно обман. И знал, что неловко не ходить, знал, что ждала. Но не мог, не мог князь, жалко было пойти.
Под Крещенье - опять получилась записка. Нарочно, чтобы сладко помучиться, князь не распечатывал записку до вечерней звезды. Распечатал - и...
"Я тебя, проклятого, целый час ждала,- на морозе-то, думаешь, сладко? Тоже называется - князь? Ну, если завтра не придешь на то же самое место, вот ей-Богу, уйду - и больше ни писать, ничего. Наплевать, не больно нужен-то, хоть будь ты раскнязь".
И это было уже не на великом всемирном языке, а на грубом, земном. Это уж - не она, она - умерла. Теперь - все равно. Ну что ж, можно и пойти, все равно.
Назначено было: в девять часов утра, на катке. Не спалось, князь вышел задолго. Солнце горело обманным льдяным огнем. Колокола пели холодными голосами.
Приглядевшись получше, почтмейстер приметил: на снегу - как запах - легчайшая алость, смертный румянец зари. Вздохнулось...
В углу на катке - конурка, вроде собачьей: грелка, а также обитель татарина - держателя катка. На лавке возле конурки - в валеных калошах сидела она. Черно-синие космы, собачьи глаза.
- Варвара Петро...- остолбенел князь. "Бежать, бежать..."
Но глаза - такие были глаза у Варвары, так молила: "Ну, хоть ударь, господин мой, хоть ударь..." Не мог князь уйти, разрушенный весь дотла - остался...
В соборе к водосвятию звонили - медленно, мерно. Все готовили - кто кувшинчик, кто чайник - ринуться благочестиво к чану с святой водой. А Костя, бросив свою посуду, во весь дух бежал из собора: только сейчас ему Иван Павлыч сказал всерьез, что на катке - решительное свидание у князя с Глафирой. Не хватало дыханья - хлебал Костя воздух ртом, как рыба. Сейчас - всё - конец...
И вдруг вместо смерти - жизнь: на катке - Варвара. Князь и - Варвара. Варвара, вот кто! А Глафира...
- Прости, прости, богочтимая,- с катка мчался Костя к Глафире...
Оголтело влетел в светелку - и бух на колени:
- Прости, прости, богочтимая!
Глафира перед зеркалом выстригала волосы на подбородке: растут и растут, проклятые. Поглядела косо на Костю, на руки, молитвенно сложенные, на слезинки между веснушек, на озябший, жалостный носик.
- Ну, чего разнюнился-то?
- ...А на катке-то Варвара с князем, вот кто: Варвара... Прости, богочтимая...- блаженно, с закрытыми глазами, Костя стоял на коленях.
Сверкнуло зеркало вдребезги об пол.
- А-а, на катке-е? Да пусти ты с дороги! Ну? Пусти...- Глафира отпихнула Костю и помчалась туда.
Молния ночью жигнет - и все видно ясно: листок на дороге, седой волос в виске, вихор соломы под застрехой. Так вот и Костя сейчас: все до капли увидел...
Потифорна пришла домой с базару, веселая. Базарным дробным говором застрекотала:
- Костюнька-а, происшествие-то нынче какое, слыхал? На катке-то?
Костя лежал на укладке - поднял голову...
- ...Поцапались за князя, ну и бесстыжие, а? Клубком завились, по катку покатились, ну, срамота-а! Варька, Собачёя-то, в кровь искусала исправникову. Вот он - князь мира-то сего, дьявол-то!
Костю вдруг осенило: князь мира сего, вот оно что ведь. И язык его этот самый... Всех погубил, всех опутал - князь мира.
Утром Костя встал чем свет, прошел на цыпочках мимо мамани, подмигнул ей прехитро - и марш на почту.
На почте еще ни души. Один сторож Ипат - подметал полы. Тот самый Ипат, какого собака-то бешеная укусила. Вылечиться - хоть вылечился Ипат, но по сю пору считался опасен, и рисковала держать его только казна.
Нанес Костя снегу. Ипат заругался. Но Косте было не до Ипата... Сел за свой столик, взял телеграфный бланк - и на нем написал письмо. Слова сумасшедшие скакали, иные были - на языке, ведомом одному Косте. Но все же разобрать было можно: Костя открывал князю, что он, князь - есть диавол, князь мира, и подлежит...
Князь мира вошел. Сел за свой стол, печально-рассеян. Поглядел на пустое Глафирино место. Стал составлять телеграмму в город Сапожок.
Костя молча подал князю свое письмо. И когда князь изумленно перевел на Костю глаза - Костя взял со стола стальную линейку и замахнулся. Князь прикрыл руками голову, положил ее на стол и покорно, не шевелясь, ждал. И так Косте стало жалко его - хоть он и князь мира - и жалко себя, и Глафиру, и весь Алатырь, что выпустил он линейку из рук и завопил смертным голосом:
- Пропали мы! Пропали, пропали...
Громыхнула линейка на пол.
Костю вели в острог - окружили толпой: не вырвался бы, убивец проклятый. Ну, и народ же нынче пошел... а еще чиновник! На князя нашего покусился, а?
Алатырь проснулся, галдел, махал руками. Поднимались на цыпочках - на убивца поглядеть.
- Ты, гляди, Ипат, не упусти! Держи его крепко,- кричали Ипату, бешеному.
- Я крепко и то...- и поглядев исподлобья, Ипат - невзначай будто - сунул Косте пятак: бери, пригодится.
Костя покорно взял пятак, улыбнулся покорно. Но тут же и разжал руку. И пропал Ипатов пятак: затоптали.