p; - Пойдемте, - согласился Яша.
Они пересекли плац-парад и, взглянув мельком на статую Александра, вошли в гулкую сквозную галерею, всю освещенную луной, с черными тенями от колонн и арок, распластавшихся наискось по каменному полу.
- Со всей России сюда жертвы несли, - промолвил Федор, оглядываясь направо и налево. - Весь народ давал по грошам да по монетам в память освободителя. А его вон куда занесли, за ограду, в четыре стены!.. Все боятся, как бы народ-то дальше не заговорил про свободу... Вот и спрятали... Свобода, видно, вроде сокровища: всякому хочется взять, да не всякому хочется дать.
Они сели на гранитную скамью у самого обрыва, откуда при свете луны виднелось Заречье с его домами и колокольнями, с длинными фабричными трубами, утопавшее в туманной серебристой мгле.
Яша начал рассказывать, а Федор молча слушал и только изредка покашливал или произносил "гм! гм!", словно подтверждая что-то.
- Что же, ваш Воронов своим колокольным звоном хочет весь народ, что ли, сделать счастливым? - спросил, наконец, Федор, неожиданно и ласково накрывая своей холодной рукой Яшину руку. - Нет, Яша! Народ по деревням с голоду пухнет, и ему не до колокольного звона. Голодному нужен хлеб, а обиженному - правда. А святую правду еще никто кулаками да палками не доказывал. Так-то, милый! Ты подумай об этом.
Он помолчал и добавил:
- Где правда и где неправда - кому лучше знать?
Образованного человека в этом деле не проведешь: он понимает. И нужду народную понимает получше лодырей или жандармов. Ты подумай об этом.
Яше было неприятно все это слушать. И без того он чувствовал себя сбитым с толку, а тут еще Федор подливал масла в огонь.
- Видишь Александра Второго? Это он отдал приказ об отмене крепостного права. А народ ему памятник поставил. Подумай-ка.
- А студенты его убили! - воскликнул вдруг Яша и встал. - Прощайте, отец Федор. Мне пора. Вы уж дедушкето не очень говорите про ваши мысли, а го он вас и в лавку перестанет пускать. Лучше помалкивайте, а то прогонит!
- Помолчу до поры до времени, - жестко улыбнулся Федор, тоже вставая и запахивая свое узкое пальто.
Яше показалось, что он обидел Федора, и ему стало жалко его и стыдно. Чтобы загладить это, он протянул ему руку и сказал, точно прося прощения:
- Приходите в субботу... У нас в Линии будет общественный молебен. Певчих человек двадцать будет... Протодьякона пригласили.
Федор почувствовал настроение Яши. Он понял его и с улыбкой ответил, пожимая в свою очередь руку и забывая обиду:
- А драться не будешь, помолясь богу?
- Нет! - засмеялся тот.
- Ну, ладно; приду. И дедушке ничего говорить не стану. Да ведь он все равно убежден, что я очень люблю студентов и говорю то же, что говорят студенты; а студенты, по его мнению, из человеческих черепов пиво пьют... Ста ю быть, ни им, ни мне никакого доверия нет. Знаю я это.
Он засмеялся и все еще не выпускал Яшину руку. Ему хотелось сказать Яше что-то хорошее, хотелось сказать спасибо за то, что он устыдился своей грубости.
- Дай я тебя поцелую, - сказал он тихо. - А теперь иди с богом. Прощай.
И когда Яша пошел, Федор через минуту окликнул его:
- Яша!.. Народ может быть счастливым и сытым!
- А как? - спросил тот.
- Подумай, - ответил Федор, и голос его странно и загадочно прозвучал среди ясной тихой ночи.
Яша задумался.
Все в эту ночь для него было тайною и вопросом. Он медленно шел, опустив голову, пытаясь один на один с самим собою разобраться во всем, что сегодня слышал и видел. Острая любознательность томила его: он знал, что манифест об освобождении крестьян подписал Александр Второй и что его же, Александра Второго, убили бомбой. Почему? За что? Наконец - кто?
Яше было непонятно все это, и он с жестокостью и с отвращением думал об этих людях, и в то же время ему вспоминались слова Федора о царских слугах, которые и тогда были, и тогда кричали, что освобождение есть погибель и что все это не нужно и невозможно, и тоже, как теперь, собирались колотить образованных людей... Стало быть, ученые люди стояли за что же: за свободу? и за кого: за народ?
А Яша слышал от дедушки, что такое значило быть крепостным. Если бы не свобода, то и Яша теперь был бы где-нибудь пастухом или поваренком или ездил бы на запятках кареты... Его продал бы один барин другому барину, как продают теперь лошадь или собаку, или вот сапоги, в которых он идет... Его драли бы палками и розгами на конюшне, женили бы на кривой пузатой девке, отдали бы на всю жизнь в солдаты - и никто не мог бы вступиться за него и сказать, что все это разбой и ужас.
А все это бывало. Про все это рассказывал дедушка, рассказывал про старую служанку, которая всю жизнь не знала, куда девался ее муж, которого однажды позвали к барину. С тех пор полсотни лет прошло, а она все не знала еще - поминать ли его за здравие, или за упокой...
Проходя через мост, Яша остановился. Облокотясь о перила, он взглянул вниз, где темные далекие воды, сверкая верхними струями, бесшумно стремились куда-то вдаль и тьму. На серебрившуюся поверхность было весело и приятно глядеть, но было жутко и страшно думать, что под этим серебром таится что-то темное, глубокое и живое. Оно также движется, медленно и тяжело, огромное, невидимое, движется во тьме и плывет где-то внизу и тайно уходит куда-то вдаль, и никто не знает, что оно в эту минуту несет в себе...
Дом Синицыных стоял в переулке, невдалеке от моста.
Это был деревянный оштукатуренный особняк, небольшой по виду, но очень емкий, с мелкими комнатами, с лестницами, темными закоулками и чуланами; ворота были всегда заперты, и на звонок выходил дворник с двумя собаками.
Яша пробрался сначала в ворота, потом в дверь на чер"
ном ходу и, боясь зашуметь, осторожно стал подниматься по скрипучей лестнице к себе в мезонин. От печки, мимо которой он шел, веяло теплом; в сумраке комнат пахло лампадным маслом, и в тишине было слышно, как шуршали по лестнице и по обоям черные тараканы, большие, похожие на жуков, выползавшие только ночью, о которых деды и прадеды говорили, что они приносят дому счастье.
Все спали в доме. Яша шел по памяти, не зажигая свечи; внезапный хруст половицы иногда пугал его, и он останавливался на секунду, чтобы послушать - не разбудил ли кого.
Не спала только его сестра. На темном полу коридора, под дверью, лежала полоска света, и Яша знал, что эта полоска бывает бледной, если в комнате горит лампадка, а теперь она была ярче и резче - стало быть, в комнате был огонь.
- Дуня! - осторожно шепнул он, останавливаясь возле двери.
Ответа не было.
Яша видел, как полоска вдруг побледнела, а за дверью послышался торопливый шорох и шелест, и было слышно, как сестра задула лампу.
- Дуня! - громче повторил Яша.
- Кто здесь? - раздался неприветливый голос.
- Это я, Дуня.
- Что тебе надо?
Яша не знал, что ответить. Ему хотелось слышать человеческий голос, хотелось в эту смутную для него ночь сказать кому-нибудь про себя и про свои чувства. С сестрой он никогда не разговаривал ни о чем серьезном; здороваясь по утрам, они целовались по детской привычке, но не знали друг про друга ничего и жили чужими. Дуня была годом старше его, однако он, так же как отец и дедушка и как все вообще в доме, относился к ней снисходительно ласково, как к девушке взрослой, которая вскоре выйдет замуж и уйдет из семьи, и потому никто не пытался заглянуть в ее душу.
- Что случилось? - спросила, наконец, Дуня и приоткрыла дверь.
Она была одета и, видимо, еще не ложилась, хотя в комнате было теперь темно и только бледный огонек лампадки делал сумрак прозрачным и спокойным. Она крепко держалась одной рукой за косяк, а другою за дверь, точно оберегая вход от внезапного вторжения.
- Дуня, - нерешительно начал Яша. - Ты читаешь вот книжки... Скажи мне: за что убивают царей?
Она взглянула на него подозрительно и удивленно.
- На что тебе?.. На что тебе это?
Яша молчал и не шел никуда - ни к себе, ни к Дуне.
Он стоял, понурив голову, и глядел в сторону, на темный порог.
- Что с тобой?.. Откуда ты пришел?
Дуня пытливо и недоверчиво вглядывалась в его лицо, но оно было темно, и вокруг все было темно.
- Что с тобой?.. Яша!
Он молчал.
Дуня тронула его за рукав.
- Яша!
- Я ничего понять не могу, - ответил он, смутясь и не зная, что теперь делать. - У меня в душе точно мельница какая-то ворочается... Хочется убежать куда-нибудь... Я ничего не понимаю... Решительно ничего не понимаю, - тихо повторил он.
Дуня протянула руку и приложила ладонь к Яшиному лбу: он был холоден.
- Ты здоров?
- Здоров.
Никогда еще они не говорили так, ни разу в жизни.
Прикосновение теплой, легкой девичьей руки вызвало в Яше внезапную и небывалую нежность. И Дуне тоже стало вдруг радостно и хорошо, точно к сиротливой, одинокой душе ее приблизилась другая душа, такая же одинокая и сиротливая, требующая себе отклика.
- Яша...
- Дуня...
Оба они сказали это вместе; они шепотом назвали друг друга по имени, и оба почувствовали, что это ценнее и ближе, чем все их утренние поцелуи за всю их жизнь.
- Войди, Яша, - сказала Дуня, распахивая дверь и снова запирая ее на крючок. - Садись вот здесь, - указала она на стул. - Что с тобой? Говори.
Яша был рад, что в комнате не было огня, кроме лампадки, горевшей в красном стакане перед большой иконой с темным ликом и темными, скрещенными на груди ладонями. Он рад был этому бледному, мягкому свету, этому прозрачному розовому полумраку; ему не хотелось показывать сестре своих глаз, на которые готовы были каждый миг навернуться слезы, и он тихим, прерывающимся шепотом начал рассказывать ей про знакомство с Вороновым, про свое желание умереть за царя и за правду, про сегодняшнее собрание, на которое он шел с трепетом и радостью, но ушел с него смущенный, и, наконец, про встречу с Федором и про свои сомнения.
- Мне надо знать, где правда. Мне непременно надо знать правду.
- Какую правду? - тихо и внимательно спросила Дуня.
Они все время разговаривали шепотом, потому что вокруг все спали, и оба они боялись, чтобы кто-нибудь не проснулся и не подслушал их.
- Я не знаю, где правда и какая она, - говорила Дуня, в первый раз в жизни исповедуя свои думы и свои мечты. - Я знаю одно: все мы несчастны. Все несчастны, которые здесь живем. Не потому, Яша, что дедушка с бабушкой и папаша люди дурные, - не потому. Они люди вовсе не дурные. Может быть, мы с тобой хуже их. Они хорошие, но - по-своему. Они честные и добрые... очень честные... но посвоему... Их не переделаешь. Но мы-то? Я-то сама? Я задыхаюсь здесь. Понимаешь, задыхаюсь. Точно меня зарыли в могилу... точно я для них какой-то щенок или котенок, или... я уж не знаю сама - что я для них. А ведь они меня любят, - я знаю, - желают мне счастья... Но беда в том, что ихнее счастье для меня все равно что для птицы клетка, для живого человека - тюрьма!.. Видишь, какая я нехорошая, неблагодарная...
Она вздохнула и, сложив на коленях руки, опустила голову. Яша молчал: все в эту ночь было для него загадкой и тайной.
- Ты видал ли, Яша, чтобы я улыбалась? Видал ли, чтоб я радовалась чему-нибудь, открывала бы душу? Ты не видал этого? Да и не знал, вероятно, что все это бывает иногда нужно человеку... очень нужно!
Растерянно и изумленно Яша зашептал в ответ искренне, от всего сердца:
- Нешто тебе чего не хватает, Дуня? Ты скажи мне... Я тебе все достану. Только скажи мне, Дуня. Я все достану.
- Свободы мне надо, Яша! - просто и тихо шепнула в ответ ему сестра и в первый раз улыбнулась - горько и ласково. - Свободы! Только свободы, а остальное все неважно, да и все будет; все будет, чего захочу, была бы свобода, Яша!
- Знаешь, что? - вдруг сказала она таинственно и сделалась строгой. Поклянись мне, что никогда и никому не скажешь ни единого слова, пока сама не позволю.
Она указала на образ:
- Клянешься молчать? Я поверю.
Глядя друг другу в глаза, они молчали, словно испытывая один другого.
- Ну?
- Поверь. Я буду молчать.
- Поклянись, Яша.
Яша встал и перекрестился на образ.
- Вот, ей-богу, не скажу никому, - прошептал он, волнуясь. - Ей богу, никому и никогда не скажу!
Дуня еще колебалась, но уже глядела с доверием на брата. Тайна мучила ее самое. Тайну эту хотелось сказать, но тайна была велика и свята.
- Яша, - тихо сказала она, - взгляни на стол: вот моя тайна.
Яша посмотрел на стол, но ничего особенного не заметил: возле погашенной лампы лежала стопка книг и исписанные страницы бумаги.
- Не пойму, Дуня, - ответил он искренне.
- Ты знаешь меня только, какая я днем и вечером у вас там, внизу; а какая я здесь, у себя, сама с собой - ты не знаешь!.. Что у меня в душе, что у меня в мыслях, что в моем сердце - ты знаешь?
- Откуда ж мне знать? Ты - девушка... у вас свои мысли, свои дела; а у нас, у мальчиков, свои. Ты тоже вот не знаешь, какую я теперь муку переживаю с этой историей. И никогда не поймешь. Я и сам тоже понимать начинаю только, когда я вот здесь... один, ночью... у себя, наверху.
Ну-ну, рассказывай свою тайну.
- Какая я там, внизу? - повторила Дуня. - Я вяжу, шью, разливаю чай, запираю чуланы. А вот, Яша, приходит ночь - и я совсем другая. Вы все ложитесь спать, а я запираю эту дверь и сажусь за этот стол.
Она затаила дыхание.
- Я учусь, - выговорила она с благоговением.
- Чему? - со страхом прошептал Яша.
- Учусь! - повторила Дуня и вся засияла от улыбки, от радости, от высказанной, наконец, тайны. - Я, как пленница, Яша, каждую ночь подкапываю свою тюрьму. Каждую ночь я приближаюсь к цели. И настанет день, когда я вырвусь отсюда и уйду, куда захочу.
- Куда?
- Не знаю. На волю!
- Как не знаешь?
- Я сейчас подкапываюсь, как вор, и учусь, как вор, чтоб никто не знал, но если я уйду отсюда, то, знай, уйду, как царица!
Яша, не понимая ее, глядел на разгоревшиеся ее глаза, на вспыхнувшие щеки и старался разгадать эту новую для него тайну.
- Замуж я не пойду, Яша, - заговорила спокойно и строго Дуня. - Не пойду за ваших хороших женихов - и знаешь, почему? Не по пути мне с ними. Не хочу я ни себе, ни другому несчастия - вот почему. Я убегу от вас; только не теперь; сейчас рано, я не готова. А вот подготовлюсь, и тогда прощай, Яша!
- Что ты говоришь мне... ушам своим не верю.
- Не бойся: я буду счастлива. У меня характер твердый, спасибо за него нашим предкам. Я - мужичка; мне многого не надо. Я все стерплю; я не изнежилась; мне только свободы нужно, Яша, только свободы, а остальное все сама достану... Сама! Никого не попрошу об этом. Сама!
- Не могу я понять, чего ты хочешь; куда ты нацелилась.
- Одна дорога. Если б нас с тобой учили, как других, если б я имела диплом, тогда мне все пути открыты. А теперь... что я могу?
- Ах, Дуня...
- Я должна сдать экзамен. Это не очень трудно. Ты помнишь Сахарову, батюшкину дочь на даче? Помнишь?
Вот она сдала экзамен и стала сельской учительницей...
Яша! подумай, быть учительницей в деревне - да что же еще человеку нужно? Это такое счастье!.. Это такая жизнь!..
А Яше, под слова сестры, вспоминались только что слышанные злые наветы на ученых, на учащихся, на молодежь, и сердце его начинала сосать невидимая змея. Он в ужасе и в восторге глядел на сестру, которая казалась ему сейчас ангелом, и думал: "Ведь и Дуню могут убить..."
А она рассказывала ему о своих мечтах и надеждах, о своем будущем счастье...
И долго еще раздавался в этой низенькой комнате среди общей тишины дружный шепот впервые нашедших друг друга сестры и брата. А в соседней комнате мерно всхрапывала их старая нянька, жившая на покое, которой грезились старые страхи, старые радости, и молодая жизнь мчалась мимо нее своими краткими путями к своим целям, к своим радостям...
Настала суббота, о которой говорил Федору Яша.
В этот день вся Линия имела необычайный, праздничный вид. Еще с вечера на двух лошадях привез мужик из деревни зеленых можжевеловых веток и свалил в кучу. Теперь эту кучу разбирал рядской сторож Терентьич; мелкие ветки он разбрасывал по дороге, будто устилая ее зеленым пахучим ковром, а крупными ветвями украшал каждую лавку, засовывая их за петли, за гвозди и за решетки и привязывая к окнам, дверям и к вывескам.
К десяти часам все было готово.
Среди Линии возвышались пустые ящики, подпертые тяжелыми кипами товаров, и все это было покрыто красным сукном и приготовлено для того, чтобы поставить сюда тяжелые огромные иконы, которые ожидались ровно в одиннадцать.
Перед ящиками поверх зелени постелили ковер, покрыли чистой скатертью столик, поставили на него миску с водой, принесли из церкви большие стоячие подсвечники с золочеными длинными свечами и на блюдце насыпали ладану - для кадила.
Старостой ежегодно избирали дедушку, и теперь в его лавке сидел соборный дьякон в ожидании молебна и держал на коленях узел, где был завернут его золоченый стихарь. Тут же сидел певческий регент, вертя в руках камертон, а Федор скромно удалился на свое любимое место за большим распятием и грустно молчал. Чувствуя себя знаменитостью, дьякон небрежно дымил папиросой, не обращая никакого внимания на захудалого попа, и беседовал с дедушкой о торговых делах.
- Едут! Едут! - закричал вдруг мальчик, вбегая в лавку и взмахивая руками. - Иверскую везут!
Не надевая шапок, все вышли из магазина, а регент бросился бегом к своему хору, стоявшему позади ящиков, приготовленных для икон. Все двадцать человек певчих повернули к нему головы и глядели в его глаза: это были подростки и дети, одетые в одинаковые длинные пальто с низко опущенными широкими карманами; были среди них и мужчины, молодые и старые, все без шапок, но с теплыми шарфами на шеях. Регент поднял два пальца, сложенные кольцом, пропел тихонько: "о-о!.. о-о!..", потом махнул рукою и вся Линия вдруг огласилась дружным приветственным пением.
А по улице в это время подъезжала к Линии огромная, тяжелая карета, которую везли шесть лошадей, запряженные цугом в две и в четыре. На одной из передних лошадей скакал верхом в седле мальчик, обвязанный башлыком, но без шапки, и, взмахивая без надобности кнутом, кричал тонким мальчишеским голосом на прохожих, которые поспешно снимали шапки и начинали креститься. Кучер на козлах и два человека в поддевках, сидевшие на запятках кареты, были также с непокрытыми головами и сытыми лицами.
Как только карета остановилась, эти двое соскочили и отворили дверцы, откуда сначала просунулась чья-то большая нога в тяжелом ботике, потом запестрела золоченая парча с красными цветами, а затем вылез иеромонах, плохонький старичок, державший набок седую голову; риза надета была на нем поверх теплого пальто, и ему было в них неловко поворачиваться; за священником вылез дьякон в таком же золоченом стихаре с красными цветами и в черной скуфье, и оба они, согнув головы, равнодушно пошли по Линии, топча набросанный можжевельник, а торговцы, сторожа и артельщики, человек восемь, вынули из кареты огромную икону, всю в серебре и алмазах, и, пошатываясь под страшной тяжестью, краснея, пыхтя и вытаращив глаза, понесли ее на приготовленное место под громкое пение хора, а неизвестно откуда взявшаяся старуха все мешала им идти, подползая под икону и путаясь в ногах у артельщиков.
Не успели еще дойти до места, как на улице показалась новая процессия: шел угрюмый человек с стеклянным зажженным фонарем, за ним приходский протопоп в лиловой бархатной камилавке и дьчкон с кадилом, оба в парчовых ризах; за ними нести небольшой образ на старой пелене и высокий деревянный крест с потемневшей живописью.
Едва они повернули в Линию, как на улице произошло новое движение: подъехала карета, еще больше прежней, но запряженная четвевней.
- Спаситель! Спаситель! - зашептали вокруг, и хор запел новое приветствие на новый мотив.
Из кареты также вышли священник и дьякон в ризах с зелеными разводами, а богомольцы, так же силясь, надуваясь и пошатываясь, выдвинули из кареты икону с темным, невероятно огромным ликом и, хватаясь за скобки и медные жерди, закидывая на плечи привязанные к ней ремни, с трудом понесли ее по Линии, отпугивая окриками усердную старуху. Всюду пахло можжевельником, дымом углей, ладаном и горячим воском.
Начался молебен.
Общее внимание сосредоточивалось на хоре и на соборном дьяконе, который, весь в золоте, лохматый, толстый и бородатый, торжественно доказывал публике свою принадлежность к первоклассным басам. Остальные все: монахи, дьяконы и священники, одетые в мишурные, пестрые ризы, сознавали свое бессилие и заботились только о том, чтобы несколько слов, доставшихся на их долю, произнести как можно трогательней и проще; все они были подавлены обаянием героя-дьякона и возглашали тексты, стесняясь и чувствуя, что их никто не слушает и никто ими не интересуется.
Боевым номером для дьякона считалось чтение Апостола. Покашляв в сторону и набравши в легкие воздуха, дьякон взял в обе руки книгу и, не раскрывая ее в знак того, что все в ней написанное он знает наизусть, вышел на середину и, медленно растягивая слова, прогудел низким, густым басом:
- Бра-ти-е..
Начальные фразы он продолжал читать тем же тоном, но, мало-помалу углубляясь в текст, он все более напрягал голос, выговаривал слова более раздельно и более громко; уже становилось заметно, что лицо его краснеет от напряжения и на висках выступают жилки, а голос начинает звенеть, как металл; уже теряется смысл произносимых слов, утрачивается связь между фразами, и слышится только голос - громкий, звучный и чистый, сотрясающий воздух, и все начинают бояться за него, любуясь этой силой, и ждут скорой развязки, а дьякон между тем заносится все выше и выше и все медленнее и все громче вытягивает слога, напрягая голос почти до звона; глаза его уже не видят перед собой ничего, кроме мути; кровь стучит в голову и в шею, и весь череп его звенит и содрогается, а из открытого горла широким потоком вырываются и мчатся оглушительные звуки, уже не слышные ему самоми, и разносятся в воздухе, сотрясая стекла и пламя свечей.
- Сам искушен бысть, - слышится последняя фраза.
И все с напряжением глядят на золоченую широкую спину и круто поднимающиеся плечи дьякона, не смея свободно вздохнуть.
- И иску-ша-е-мым по-мо-щи-и! - протянул дьякон, видимо из последних сил, и хор, точно спеша на выручку, громким восклицанием покрыл эту ноту, и отчаянное, почти безумное "щи" утонуло в ответном гуле и громе молодых и сильных голосов.
- Молодчина! Молодчина! - перешептывались и восторженно переглядывались все.
А Яша стоял, опустив голову, и думал; о чем он думал, он и сам не знал. Он слышал хор и возгласы, но мысли его были далеко от всего того, что он слышал и видел.
- Перекрести лоб-то!.. Нехорошо! - строго шепнул ему дедушка, незаметно для других толкнув его ногою.
Яша встрепенулся и, по привычке повинуясь, начал креститься, видя, как священник окунает в воду крест и многие становятся на колена, и слыша, как хор поет о даровании победы над "супротивными".
Далее он видел, как сквозь толпу начал протискиваться Воронов, неся в руке цилиндр, а другой рукой разглаживая на ходу свои баки. В первый раз заметил Яша на его стриженой голове небольшую розовую шишку, точно из его черепа кто-то показывал маленький кукиш. Он стал глядеть на его затылок и опять мысли его унеслись куда-то далеко, и глаза уже не видели опять ни Воронова, ни икон, ни монахов. Потом он опять очнулся, когда брызги холодной воды упали ему на лицо. Это священник, окуная в чашу волосяную кисть, кропил водой народ, широко взмахивая рукой и стараясь брызнуть как можно дальше.
А певчие заливались уже хвалою и громкими голосами воспевали славу и благодать; словно бубенчики, звенели дисканты, чередуясь и смешиваясь с альтами, дружно выкрикивали иногда басы, тяжело ревели октавы, и сладко замирали звучные теноры... А толпа весело двигалась и колыхалась; все устремились к иконам, чтобы приложиться к ним и выпить глоток освященной воды.
Кареты разъехались, публика разошлась, и только нищие оставались теперь в Линии, робко заглядывая в двери, да двое городовых обходили лавки с поздравлением:
- Помолясь богу!
После стройного хора теперь слышались одиночные выкрики разносчиков, и голоса их казались гнусавыми и смешными.
- Спи... рогами!..
- Горячая ветчина!
- Кипит баранина!
По тротуару, при входе в улицу, прохаживались пять молодцов, одетые в короткие зипуны, и все поглядывали в ту сторону, куда скрылся от них Благодетель, который в это время сидел у дедушки в лавке.
Когда входили знакомые благодарить дедушку за хлопоты, Воронов некоторым говорил:
- Взглянули бы на наших добровольцев: они на углу дожидаются. Таких у нас теперь уже много, а будет еще больше. По первому моему слову ринутся, как львы, - куда прикажу.
- Яков Ильич, - обратился он к Яше. - Мне нужно с вами нынче поговорить. День возмездия близок, и крамола доживает свои последние минуты. Говорю вам правду-истину!
Тогда из-за большого распятия поднялась вдруг высокая сухая фигура, которую Воронов раньше не заметил.
- Здравствуйте, батюшка, - проговорил он, приподнимая над головой свой цилиндр. - А я вас и не вижу - за крестом-то.
Не отвечая на поклон, Федор холодно и строго заметил:
- Правда и истина не одно и то лее, сударь.
- То есть как - не одно?
- Правда и истина не одно и то же, - повторил Федор, - ибо противоположность правды есть ложь, а противоположность истины есть заблуждение. Не ложь, а заблуждение.
- К чему эта философия?
- А к тому, сударь, что дедушка и Яша - заблуждаются, а вы, извините меня, лжете!.. Они искренне желают добра и истины, но не знают, где они, а вы хорошо знаете, что истина не с вами, но лжете умышленно. Вы их к чему призываете? К погрому? Зовете калечить молодежь и интеллигенцию, да?
- Ну да! - резко ответил Воронов, почувствовав в Федоре явного, но слабого врага. - Вы слыхали, батюшка, пословицу: дурная трава - из поля вон!
- А вы слыхали пословицу, - ответил Федор, - бог не выдаст, свинья не съест!
У Яши вдруг задрожало сердце. Он тоже почувствовал, как и Воронов, что Федор выступает на этот раз не собеседником, не спорщиком, а именно врагом. Он слышал в его голосе вызов, а в больших, точно загоревшихся глазах его видел решимость побиться не на жизнь, а на смерть. Он вспомнил вдруг шишку на голове Благодетеля, прикрытую теперь цилиндром, и она показалась ему почему-то страшной, таившей в себе непонятную силу, и подумал про Федора: "Нет, не сладить!.."
Все молчали.
- Именно так, - подхватил Воронов чужую фразу, - именно: бог не выдаст, свинья не съест! А свинья эта хотела сожрать самое драгоценное для русского человека: величие России и самодержавие! Но нет! Не дадим! Бог не выдаст; бог за нас! А мы, верные царские слуги, осеним себя крестным знамением и растопчем крамолу, как змею! как червя!
Он перевел дух и, указывая на икону, добавил:
- Вон как Георгий Победоносец растоптал дракона!
Федор поднял глаза. И Яша и дедушка тоже взглянули туда, куда показывал Воронов.
- Вижу, вижу, - строго сказал Федор. - Да кто дракон-то? Как это понимать надобно?.. По сказанию, это был кровопийца: из городов и селений выхватывал девушек и юношей, самый цвет молодежи, и терзал их, пока Георгий святой не растоптал его. Вот что такое - дракон!
- Да? - вопросительно сказал Воронов, пытливым взглядом отыскивая Федора в глубине магазина.
- Да! - твердо проговорил тот и, чувствуя, что его плохо видно, вышел из-за распятия на середину лавки; голова его была не покрыта, и жидкие волосы непокорно стояли на ней дыбом. - Да! - повторил он громко, оглядывая сверху донизу магазин. - Со всех стен, со всех полок, из всех углов и сторон глядят на нас пречистые лики угодников божьих. Они лучше меня ответят вам, сударь, на все ваши слова, на все намерения ваши. Вот они! Смотрите! Вот страстотерпцы, великомученики, защитники правды божьей кроткими очами глядят на вас и спрашивают вас: "Кто были гонители и мучители наши?.." И вы должны им ответить: это были цари и верные царские слуги!
- Как! - воскликнул Воронов и вскочил со скамьи.
- Верные царские слуги, - отчетливо повторил Федор, - были во все века главными гонителями и мучителями наших святых страдальцев. От таких-то верных слуг и ограждал свою паству угодник святой - Николай-чудотворец; недаром поется: "Положил еси душу твою о людех твоих и спас еси неповинные от смерти". И не было более грозного, более гневного защитника народа от прислужников и приспешников царских, что грабили и угнетали невинных ради личных, корыстных целей. Святой Николай крепко стоял за народ, за права его, за человеческую его честь!
Воронов весь насторожился и глядел то на Федора, то на Яшу, то на дедушку, словно не веря, что здесь сейчас раздаются такие слова. Он сделал было шаг вперед, но остановился, попятился и замер, как бы почуя добычу; только глаза его бегали, прищуривались и иногда вспыхивали в ожидании чего-то очень приятного, очень желанного. Чуть улыбаясь, он стоял, опершись рукой о прилавок, где наложены были один на один ореховые киоты с стеклянными дверцами, и весело закручивал свои пушистые баки.
- Да! Да! - разгораясь, все громче и громче говорил Федор. - Это вы взяли ключи разумения, вы связали бремена тяжелые, неудобоносимые и навалили их на плечи людям. Горе вам, лицемеры!.. Вот они - святые великомученики! - восторженно взывал он, поднимая обе руки и широко указывая ими на иконы, которыми была переполнена вся лавка. - Мы чтим страдание их, мы молимся им, заступникам нашим в бедах и в горе, павшим за истинное Христово учение, а господь наш заповедал людям душу свою положить за други своя и возлюбить ближнего, как себя самого.
Федор повернулся вдруг к Воронову и, вытянув во всю длину свою руку с широким отвисшим рукавом, указывал прямо в его лицо.
- Смутитесь же, разбойники, перед новыми жертвами!.. А вот и сам Спаситель наш, призывающий к себе всех труждающихся и обремененных...
Федор стремительно шагнул к распятию и высоко поднял обе руки над грудью Христа.
У подножия высокого креста тощая и длинная фигура Федора, в холодной заштопанной и полинявшей рясе, с открытой головой и жидкими поднявшимися волосами, казалась точно возникшей откуда-то из глубины веков. Говоря о святых, Федор и сам был похож сейчас на какого-то мученика, навлекающего на свою голову страдания и казнь: видно было, что он уже не владеет собой и кидается в бездну, а Воронов сторожит его, как паук с раскинутой сетью, выжидает и томит свою жертву.
Дедушка сидел молча, шевеля губами, точно пережевывая что-то, моргая и тяжело дыша, а руки его тряслись н хватались за газету, за счеты, за бороду и за дрожавшие колена.
Яша, взволнованный и побледневший, как в первое знакомство с Вороновым, с раздувшимися ноздрями и стиснутыми зубами, стоял и глядел на Федора и переносил взоры туда, куда тот указывал: на иконы, на Воронова и на распятие. Он глядел сейчас на бледное чело Христа в терновом венце, на печально опущенную голову с закрытыми глазами, на распятые руки и ноги, на пробитое ребро и на кровь, струившуюся из раны.
- "Сия есть кровь моя"! - взывал восторженно и исступленно Федор, протягивая ладонь и указывая ею на рану. - "Кровь моя, за вас и за многие изливаемая..." Изливаемая за людей, обманутых и обворованных сильными мира сего, и даже за вас, верные царские слуги, за вас, враги темного, несчастного народа... И за тебя! - крикнул он на Воронова, обжигая его взором, полным гнева и презрения. - И за тебя, обманщик и палач! И за тебя, христопродавец!..
Воронов попятился и сжался.
- Вот как? - прошипел он в ответ. - Так вот ты какой? - сказал он, выпрямляясь и меряя Федора взглядом с головы до ног. - Ну и поп! обратился он к дедушке и опять перенес взгляд на Федора. - По таким молодцам давно тюрьма плачет. Ну и поп! - повторил Воронов, взглядывая на Яшу и словно в удивлении разводя руками. - Вот так поп!
И вдруг закричал и затопал ногами:
- В тюрьму тебя, Гришка Отрепьев! В тюрьму тебя, расстрига!
Он вытащил вдруг откуда-то из кармана полицейский свисток и, быстро всунув его в рот, надул щеки, краснея от напряжения и злобы. Резкий, переливающийся, тревожный свист загремел неожиданно на всю лавку.
В этот же миг Яша, схватив себя за волосы, ринулся из-за конторки вперед, не помня себя, не рассуждая и отшвыривая ногами стул и табуретку, с грохотом покатившиеся по полу. Как это случилось, никто не успел заметить.
- Вот ты какой! - задыхаясь, крикнул Яша и, схватив первый попавшийся на глаза киот, поднял его обеими руками над головой и со всего размаху ударил им Воронова по цилиндру.
Зазвенело и застучало разбитое вдребезги стекло, заглушив сразу свисток. Острые мелкие осколки посыпались на пол, полетели в стороны, засверкали в складках одежды и запутались в баках; цилиндр от удара сплющился весь, перекосился и налез почти на глаза.
Исцарапанными, окровавленными руками Яша быстро взмахнул опять, поднимая киот, и опять ударил изо всей силы по цилиндру, и вновь замахнулся, но Воронов уже бросился к двери и побежал по Линии, путаясь в можжевельнике, загораживая руками голову и во весь голос крича:
- Караул! Крамола! Крамола!
А Яша, настигая его на бегу, с ожесточением бил его пустым ящиком куда попало - по шее, по плечам, по спине, по поднятым рукам, по затылку...
Оба они бежали один за другим, не видя ни пути, ни встречных, не разбирая ни канав, ни порогов.
Воронов задыхался; цилиндр его был весь изломан, баки всклокочены, а из носа, торчавшего прямо из-под шляпы, текла кровь.
- Крамола! Спасите! Крамола! - хрипел он, скользя и .спотыкаясь, а Яша, тоже изнемогая, молча и тяжело ударял его на бегу раз за разом, пока чья-то сильная рука не ударила его самого по лицу.
Он пошатнулся.
Пятеро молодцов в коротких зипунах набросились на него, и голова его стала метаться от ударов туда и сюда; свет померк, сердце захолонуло, и Яша, опустив руки, повалился без памяти на острый каменный порог магазина.
Из виска его потекла кровь...
Тогда все попятились от него и замолчали.
А на шум и крики уже бежали с разных сторон - с улицы дежурный городовой, а из лавки - дедушка. Один спешил строго и деловито, а другого гнало вперед предчувствие страшной беды и безысходного горя.
1906