оживленные толпы двигались и стояли тут. В неясном золотистом сумраке можно было различить только белые цвета; все остальное сливалось в одну темную, однообразную массу. И звенела песня. Мотив - не протяжный, не унылый, но словно задумчивый. Какая-то нежная грусть, трогательная жалоба любви плакала в нем и будила в сердце неясные грезы о далеком счастье, о чем-то неведомом... Бог знает о чем! - хотелось плакать, как в разлуке.
А по степи широкими шеренгами бились ребятишки. Одна сторона гонялась за другой, рассыпаясь, собираясь в кучи, падая, вскакивая с оживленным, веселым криком, с крепкими словами, свистом, гамом... Агапка убежал от матери.
- Ну-ка, зачинать! - крикнул громко Сергей Коротков. Вызывающий крик, бойкий и гордый, звонко пронесся кругом.
Маленькие бойцы сейчас же отступили на задний план. Их место заступили взрослые. Казаки оставили хоровод. По обе стороны будущей арены стеной стали зрительницы и те немолодые зрители, которые не предполагали принять участие в битве.
- Зачинать! - послышался ответный вызов с "верховой" стороны.
- Давай сюда Короткова!
- Ну, выходи!
Стройная фигура Сергея, пьяного, растерзанного, с засученными рукавами рубахи, была красива и эффектна. Он стоял в боевой позиции - боком, расставив ноги и выставив вперед одну руку. Белокурый казак из "верховых" кинулся на него. Гулко раздались звуки ударов.
- Ну, дружней! ррразом!! - вспыхнул общий крик.
И несколько человек ринулись вперед. Бухающие звуки ударов, крики, топот бегущих ног - все смешалось. Стремительно и быстро кидались с обеих сторон раздевшиеся, оставшиеся в одних рубахах бойцы - без фуражек, с развевающимися волосами. Золотистая пыль вилась над ними и над зрителями, шумно, густыми стенами двигавшимися по сторонам. Иногда над этой пылью взвивалась подброшенная вверх фуражка. Громкие, удалые крики и гиканье бойцов, плачущие голоса женщин, старавшихся удержать своих мужей, крепкие, озлобленные ругательства зрителей - при бегстве "своих", торжествующие восклицания при удаче - вся эта красивая картина удали, силы, вольного, дикого движения невольно возбуждала, заражала, волновала кровь, захватывала дух и толкала в самую гущу толкотни и свалки.
Наконец одна сторона окончательно сбита. Отступила. Победитель не преследовал. Он тоже устал, выбился из сил, и победа обошлась ему недешево... Все остановились. Шумный говор сменил неистовые крики кулачного боя. Усталые бойцы - без шапок, в одних рубахах, - быстро и оживленно обменивались впечатлениями боя и отыскивали брошенные принадлежности своего костюма. Разгоревшиеся страсти помаленьку успокоились. Опять в одно место собрались недавние озлобленные противники.
- Фуражку не видал мою? - слышится голос.
- У кого-то там в руках.
- Эй, кто взял фуражку? Являйте! Признавайтесь!
- Я тебя, сукин сын! приди лишь ты у меня домой! - звонко грозила Марина Агапке, которого держал за руку дед, Иван Нефедыч.
- За что ты его? - заступился старик.
- За то! сколько раз приказывала: "не мечись в драку"! А он все знай свое...
- Ничего, пускай привыкает!
- Есть к чему привыкать!
- А на поле-то биться ведь надо будет? За родину-то?
- На поле!.. На поле - служба, там нехай бьется, как знает, а тут служба, что ль?
- Все равно: за отечество стоит.
- Он надысь пришел, а у него вот какая сосулька под глазом... Я над ним, как над мертвым, кричала...
- Ничего, заживет до свадьбы! Ведь оно, казачество-то, как ты думаешь?.. Поди вон энтому парнишке наклади! - обратился вдруг старик к мальчугану. - Беги! вон с энтим парнишкой...
Шумные толпы еще с полчаса толклись на месте и наконец тронулись по направлению к станице. Среди черной, движущейся массы видны были белые, пестрящие ее костюмы женщин. Слышалась веселая песня с присвистом. Через головы Марина видела танцующую молодую пару. В такт песни бойко размахивала чья-то поднятая вверх рука с платочком; в такт песни дрожала и лихо подпрыгивала чья-то фуражка, заломленная на самый затылок... Детишки шныряли под ногами взрослых, толкали их, свистали, смеялись, дрались. Мимолетные молодые взгляды в ночном сумраке, шепот, звонкий, серебристый смех, нечаянные толчки мимоходом, легкая походка, гордая осанка, бесцеремонное заигрыванье казаков - все как-то волновало, зажигало кровь... И жажда увлекательного веселья, любви, беззаботности охватила сердце Марины. И скучно ей стало одной...
- Как ваше здоровьице? - раздался сзади знакомый веселый голос, и Сергей обнял ее. Она попробовала вырваться, но он держал хотя мягко, но крепко, и смеялся, дыша на нее запахом водки.
- Да уйди ты, холера! - говорила она смеясь.
- Что ж, и не жалко, стало быть?
- Страсть! Плакала: думала, убьют тебя на кулачках... по мертвому кричала...
- Я сроду не поддамся!
И в этом веселом, беззаботно-гордом восклицании была красивая, покоряющая удаль.
- А вот ты... ну, ты убьешь! - сказал он тихо и робко привлек ее к себе.
- Провались ты! привязался...
- Мариша! неужели не выйдешь? Мариша... ведь вот они... Он позвенел деньгами в кармане.
- Платье куплю! Ей-Богу... Лишь выйди!.. Кашемировое... Она с силой рванулась из рук и убежала. В самую полночь кто-то два раза проходил с песней по улице.
Я вчерашний вечерок... я вчерашний вечерок
Со друзьями пил-гулял...
Марина долго лежала с открытыми глазами, вслушиваясь в перелив этого голоса, легкого и красивого, в знакомый мотив. Свекровь спала на лавке в горнице, Антон с женой - в кухне. Она одна была в избе с детьми.
"Сергушка! - решила она. - Будь он проклят, охальник какой... При людях лезет..."
Потом встала, накинула кофту и вышла. Ночь была светлая и тихая, прозрачный воздух чуток и звонок. На побелевшей от лунного света земле отчетливо виднелась каждая травка, каждая соломинка.
Ой да стукнул-брякнул я в колечко:
Выйди, ми-и-лая моя...
Песня широко и свободно разливалась в воздухе и была так красива, что хотелось присоединиться и петь.
- Ты чего тут бродишь, бродяга этакой? - сказала Марина, пожимаясь от легкой свежести и смутного волнения.
Сергей сейчас же оборвал песню и подошел к плетню.
- Мариша! - сказал он пьяным и преданным голосом. - Что же мне?.. Так и пропадать, стало быть...
- Ну и пропадай!.. Холера тебя задави...
- Н-но... Боже мой... почему же так?.. Ведь тут вот... Мариша! хоть сейчас помереть... как тебя увидал - кончено...
Он покрутил кулаком около своего сердца. Марине было смешно глядеть на него и в то же время любопытно: он был красив, строен, силен. И щедрый был человек: она знала.
- Мариша! позвольте с вами познакомиться! - опять сказал он после долгой паузы.
Она засмеялась, пряча свое лицо в кофту.
- Мариша! - повторил он настойчиво и через плетень обнял ее.
- Уйди ты! на самом виду-то... С ума сошел?
- Мариша! скажи, по крайней мере, одно словечко... Я с нетерпения своего сердца хоть помереть готов!..
- Да-а, свяжись с вами, идолами... по всему свету разнесете... - проговорила она скептическим тоном.
- Чтобы я? Да ни в жизнь! - подавленным шепотом воскликнул Сергей. - Гром бей, молонья сверкай, разрази, Господи, мою утробу... ну, никогда!..
Он долго ее уговаривал, убеждал, клялся, звенел деньгами в кармане. Потом его черный силуэт появился на плетне, а с плетня тяжело рухнул во двор. И стало тихо. Спала станица. Один месяц не спал и безмятежно глядел на ее белые хатки и на рощи сизых верб и серебристых тополей. Да дружно звенели лягушки за левадами, перебивая робкие соловьиные трели.
IV.
Город был большой, каменный и трескуче-шумный. Никогда не умолкала эта трескотня, ни днем, ни ночью, и лилась непрерывным, широким потоком, то слабея, то усиливаясь, как вода в вешняке.
И было душно, жарко, пыльно и беспокойно. В больших каменных казармах, во втором этаже, где помещалась четвертая сотня, воздух пропитался запахом конских извержений, потому что коновязи были внизу, в первом этаже. Ветерок дышал в открытые окна теплыми вздохами, как из печки, в которой варили несвежее кушанье.
Скучно было лежать. Надоело спать, тянуть однообразные песни, переругиваться, слушать сальные рассказы. Праздничный день тянулся долго и тоскливо.
- У нас теперь девки яичницу варят... Троица, - сказал Андрей Шурупов, мечтательно глядя в окно на синее небо.
Из окна видно было больше десятка высоких фабричных труб. Несмотря на праздник, некоторые дымили. Черные клубы медленно выползали и пачкали небо грязными, расплывавшимися пятнами.
Никашка лежал с закрытыми глазами и о чем-то сосредоточенно и мрачно думал. В прошлое воскресенье сотенный писарь Попов пришел звать их "погулять". Никашка охотно согласился. Андрей долго отказывался. Вдвоем с Поповым они насилу уговорили его.
Пригласили трех девиц и пьянствовали с ними всю ночь. Утром, когда подруги спали тяжелым пьяным сном, они ушли от них, не заплативши им ни копейки. Никашка, кроме того, захватил с собой брошенные у порога ботинки своей дамы: он был хозяйственный человек. И долго смеялся, воображая, как она проснется и будет ругаться...
А теперь - вот третий день он ходил мрачный как туча, чувствуя себя не совсем здоровым... Плевал и ругался самой отборной и четкой руганью. Изредка вынимал из сундучка ботинки, глядел на них с ненавистью, иногда шваркал о пол, потом опять все-таки прятал в сундучок.
- Троица... - мечтал Андрей вслух, - гуляют все... а вечером кулачки... Эх, - вдарился бы теперь... а? Никан?..
- А ну тебя, - сказал Никашка сердито, - мало тебе тут драки?.. Бей вон мужиков сколько влезет!
- Это что... Не по совести мне это... Бежит человек, а ты его еще хлещешь... для потехи... А то баб лошадьми топтать... Надысь парнишку задавили на заводе... жалко! Чернобровенький, беленький... с моего Агапку... жалко! Дощечку тащил какую-то... так с ней и лежит...
Никашка ничего не сказал и лишь вздохнул...
- Нет, а в станице я бы вдарился, - заговорил Андрей с мечтательной улыбкой. - Этак, бывало, станешь в стену... Эх!.. Жизнь!..
- Замолчи, ну тебя! - сказал Никашка с сердцем и отвернулся к стене.
Пришел писарь Попов. Он принес какого-то лекарства Никашке и папирос.
- В три дня как рукой снимет! Первое средство - капай-бальзам и травы...
Он говорил очень уверенно и убедительно. Никашка повеселел и встал. Закурили папиросы. Андрей раньше не курил, а теперь усердно, но неумело затягивался и кашлял. Но папиросы не бросал и не без гордости посматривал, как она торчит между двумя пальцами.
- Раздражает меня этот сукин сын, - сказал с добродушной злобой Никашка, кивая головой на Андрея. - Все хнычет. То насчет покоса... как там, дескать, покос без него... То насчет бабы... скучает, мерзавец, а она там небось... гм... да, жалмерка!.. А зараз вот парнишку вспомнил. Тут и так на сердце паскудно, а он со своими словами: жалко, дескать, затоптали... Сколько мы перекалечили, - всех не пережалеть!..
- Нельзя. Раз приказывают, исполняй! - сказал спокойно и авторитетно Попов. - На то он есть внутренний враг. А наше дело - присягу исполняй.
- А перед Богом не ответим, думаете? - скептически возразил Андрей. - Парнишка, например, внутренний враг? Бабы, девки?.. Опять эти самые заводские... приятный народ, ей-Богу! В разъезде надысь был, разговорился... То есть народ какой великолепный... разговор у них по-образованному... любо послушать! Песни играют вежливо, нотно... А парнишку мне до того жалко... а-а!..
- Может, он не нашей веры? - сказал успокоительно Никашка.
Черномазый казак Корягин, приземистый и широкоплечий, сидевший с большим ломтем белого хлеба на койке неподалеку, перестал жевать и сказал:
- Из них попадаются тоже... отчаянной жизни! В 902-м году нас гоняли из Грушевки в Ростов на усмирение... Так девушка одна... по-господски одета: в белой шляпке, золотая птичка на ней... Из себя вот какая, - просто как дынька! И видал я даже, как она подымала каменья да шибала. А мы стоим в пешем строю. Ну, думаю: пускай! Эту не буду трогать... жалко вдарить: такой груздок, такой груздок - просто как дынька!.. Молоденькая, мол,- как зеленый купырик, вот и балуется. Только сотенного командира одним камнем ка-ак хлыстнет в морду!.. Скомандовали в приклады, и сейчас наш взводный разлетись - ка-ак саданет ее!.. Шляпку всю чисто на прах помял, и сама как не стояла на ногах. Жива, нет ли осталась - не знаю...
- Обязаны действовать по приказу, и кончено! На то присяга, - наставительным тоном сказал Попов.
- Приказано, и - кончено! - подхватил с глубоким убеждением Никашка. - У нас в Маньчжурии поручик Пончин был... Ну... деньги сколько зашиб он там... "Оводов, - говорит, - тут вот в лесу кумирня одна уцелела... так чтобы ты мне бурханчики привез в Хинган! А если не привезешь, то помни!.." Что тут делать? Приказывает офицер, - как ослушаться? "Вашбродь, как бы не поотвечать..." - "Заступлюсь, - говорит, - сказал, и чтобы было!.." - "Слушаю". А не послухайся, он бы пригнул!.. Помолчали.
- Что же, добыл? - спросил Корягин.
Никашка торопливо повернул голову в его сторону и небрежно сказал:
- А ты, Корягин, все ситный жрешь?
- А тебе что? Ведь не на твои деньги купил...
- Ну, не серчай. Поди, милок, кипяточку нам добудь. Петр Иваныч, чайку?
- Что же, можно, - сказал Попов снисходительно. Никашка подал жестяной чайник обиженному Корягину, и тот покорно отправился на кухню.
- Да, пришлось добывать бурханчиков этих, - заговорил Никашка, небрежно посасывая папироску, - с Свищовым-урядником. Взяли ружья и пошли, вроде как на охоту, уток бить. Версты две об реку прошли, свернули в лес, - вот и кумирня, а возле землянка, - сторож живет. Заглянули в нее, вроде как спросить, - его нет. Мы в кумирню, на паперть. Дверь отворили... стоит статуй! У меня аж руки и ноги затряслись... Замкнуто. Мы - к окнам, а окна у них бумагой заклеены. Сейчас шашкой - раз-раз по рамам! Залезли туда, сейчас этих бурханчиков двенадцать штук выкинули... Медные, фунтов по пяти - по восьми весом... Один с крылами стоит. Я говорю Свищову: "Давай и этого возьмем". - "Будь он проклят! - говорит. - Он тяжелый дюже... Вот книги поглядим..." Стали выбрасывать книги, - во-от-какие толстые! И написано в них вроде как наши мыслете, а ничего не разберешь. "На черта нам они?" - говорю. - "А платки-то!" - "Ну, платки - так..." Сняли платки, а книги бросили. Я тринадцать штук этих платков прислал тогда, шелковые. Чистого шелку.
- А у нас тогда говорили, будто знамена это ихние, - сказал Андрей.
- Нет. Говорю, книги были завернуты. Пончин так и хлопнул себя по бедрам: "Сукины сыны! почему же вы книги-то не взяли, эскимосы проклятые!.."
- Мало ему бурханчиков! - сказал пренебрежительным тоном Попов.
Никашка затянулся папиросой и плутовски ухмыльнулся.
- Бурханчиков мы ему не дали, - заговорил он после длинной паузы. - Подумали-подумали: даст рубля три на водку, а труда из-за них да страху этого... Взяли и зарыли в песок. Как раз тут объявили нам в Хайлар идти. В Хайларе мы их продали Левкееву по десятке за каждую, разделили промежду себя по шестьдесят рублей. А Пончину я доложил: "Так и так, вашбродь, ну никакими мерами нельзя было достать, - сторож при них, боимся поотвечать". - "Да я же вам сказал, что заступлюсь..." - "Виноват... Ну, только я у Левкеева видел, - подобные есть..." - "Ну?!" - "Ей-Богу!" Сейчас он к Левкееву и пять штук у него за пять четвертных взял. "Откуда, -говорит, - у тебя они?" - "А вот такой-то казак продал..." Он за мной: "Что ж ты, так твою разэтак?!" - "Виноват", - говорю...
Все посмеялись. Корягин принес кипятку. Заварили чай и начали пить - долго и сосредоточенно. Изредка Никашка острил или рассказывал что-нибудь смешное. Когда он бывал в духе, он потешал всю сотню своим неистощимым остроумием. Как человек бывалый, он умел "говорить" по-китайски и по-немецки, т. е. так, как говорят китайцы и немцы по-русски, был прекрасным актером и даже стихотворцем. Поэтические опыты его одобряли даже гг. офицеры. Подъесаул Якушев назвал его Пушкиным за одно патриотическое стихотворение, в котором Никашка гордо заявлял:
Мы породою - не немцы, Нас все хвалят иноземцы. Господам донским то лестно, Что царю о них известно... Да и всем то нравится. Царь донцами славится!..
Но было что-то разъедающее даже в его веселье. Никто из этих людей, молодых, здоровых, сытых, много смеявшихся и много певших, не был доволен и спокоен. Все жили в напряженном сознании бездейственной неволи и в постоянном ожидании освобождения от нее, все тосковали о родине, о труде и чувствовали свое отчуждение в этом большом каменном городе, среди чужих людей, занятых своим трудом и с враждою и страхом сторонившихся от них.
Было досадно и тяжело. Тупая тоска грызла. Среди вынужденного безделья кипело сердце тупою злобой, и злоба вымещалась иногда бессмысленно и жестоко на первом встречном человеке.
В шестом часу вечера на гвоздильном заводе тоскливо завыл тревожный свисток. Как побитый щенок, он долго и горько плакал, захлебываясь и взвизгивая, и взывал об участии. Тяжело прогремела пожарная часть, лязгая звонками и весело трубя в рожки, которые как будто хотели сказать: "Мы себя покажем!" Свистки городовых журчащими спиралями сверлили воздух. Трескучий шум расширился, затопил город, принял в себя все пестрые звуки шумно-встревоженной жизни и сыпался безостановочным водопадом.
По телефону затребовали сотню в пешем строю. Выступила третья. Через четверть часа приказано было выступить четвертой - на конях. Казаки выехали рысью. Копыта звонко стучали по мостовой. Доносился шум с той стороны, куда они ехали. Клубы дыма - то черного, то желто-серого - подымались к небу. Иногда широкий язык багрового пламени лизал снизу заводскую трубу.
Сотню остановили у городского сада. Толпы беззаботно-веселого народа бежали в одну сторону. Слышался топот ног, желтых и серых от пыли. Белыми и яркими пятнами пестрели на однообразном темно-сером движущемся фоне костюмы женщин. Долетали отрывки громкого, оживленного говора.
- За две недели должны дать... по закону... ежели расчет будет...
- Дадут! Жди... У Резлера фабрика сгорела, - дали?
- Так то - деревня, а тут - город...
- А в деревне другой закон?
- Чудак! Тут каждый имеет право заявить, а там поди... заявляй...
Дружные, слитые в нестройный гулкий хор голоса вспыхнули где-то там, в дыму. Они напоминали Андрею станицу, степь, кулачный бой...
- Ого... заговорили! - заметил рабочий в круглой шапочке и лиловой рубахе.
- Надо бы и мне заявление сделать, - сказал другой, в летнем пальто стального цвета, - две блузы осталось...
- А у меня картуз. Один козырек семь тысяч стоит...
- Не от твоего ли козырька загорелось-то: ведь он целлулоидный?..
Опять взметнулся кверху разноголосый шум и, колыхаясь, перекинулся вдаль, потом подался назад и на мгновение утопил все тревожно-разнообразные звуки пожара. Вдруг послышалась команда, и первый взвод помчался карьером. Андрей, не зная и не интересуясь знать, в чем дело, машинально поскакал вслед за другими. На повороте за угол он увидел бегущих непрерывным потоком людей. Топот ног, смешанный гулкий шум, отдельные крики и визг - всегда возбуждали его, как шум кулачного боя, и толкали в самую гущу.
- Жиды проклятые!.. Грузины!.. - кричал какой-то мещанин в коричневом пиджаке, с ненавистью глядя на него и размахивая кулаками.
Он не бежал, а шел колеблющейся походкой поперек улицы, и по лицу его текла кровь. А людской поток обтекал его и мчался с шумным ропотом и криками в одну сторону. И, глядя на это дико мчавшееся испуганное стадо, трудно было удержаться от соблазна погони и ударов... Что-то подымалось внутри - дикое, жестокое, опьяняющее... И, не рассуждая, повинуясь лишь охватившему его хищному возбуждению, Андрей размахнулся и нанес первый удар мещанину в коричневом пиджаке.
- Ай батюшки! - услышал он воющий крик уже позади себя, врезываясь в бегущую толпу и продолжая размахивать плетью...