Главная » Книги

Замятин Евгений Иванович - Север, Страница 2

Замятин Евгений Иванович - Север


1 2

жирного гуся; огонь играет на зеленом, рыжем; губы и руки в крови. Чуть слышно улыбается глазами Марею: вслух не надо.
   Издали хруст: медведь прет через трущобу. Затих - и только еще ворчит сердито белая лайка сквозь сон.
   Костер тухнет. Ближе придвигаются из темноты сестры-сосны - всё темнее, всё уже мир - и вот во всем мире только двое.
  
   Бог с ними - с людьми. Марей ушел из артели, сдал приезжим летнякам свои яруса, избу, платили ему рыбой из улова: запас на зиму будет. Жили с Пелькой в лесу, в лопской веже: остовище из тонких слег оплетено хворостом, мхом обложено, и внутри зеленый мох - пуховой ковер.
   Всякое утро Пелька меняла примятый мох. Всякое утро, напевая, навораживая, плела свежий можжевельный венок, вчерашний - вешала на стены. Может быть, зеленые венки - жертва Богу. Может быть, зеленые венки - счет дням и ночам: с зажмуренными глазами дни и ночи мчались сквозь чащу, сквозь белое бессонное солнце, мимо тихих лесных озер. И вот на лету схватиться за пролетающее дерево и, крепко придерживая шапку, обернуться назад лицом к вихрю: нет, не сон, вот венок, и еще, и смятый, высохший мох. А потом опять зажмурить глаза - пусть несет...
   Марей ушел в становище к людям, в лавку к Кортоме - за порохом и солью.
   Одной - томиться, спрашивать лайку: "Ну, все еще нет? Ну, что же, скоро - скажи?" И как только вскочит лайка и настроит серые уши - бросить все и нестись вместе с лайкой навстречу, пока не завидится: чуть сутулый, беловолосый, медленный младень-богатырь.
   - Ты-ты-ты! - только одно слово: как на заре одно и то же слово без конца выкрикивает гага в каменном гнезде...
   Были облачные дни. Понемногу скорлупа облаков все тоньше, розовее, треснула - и солнце, между зеленых верхушек - синий просвет. Марей не слышит, синими глазами - в синь, далеко.
   Пройти мимо, нечаянно уколоть грудью: нет. Сдвинуть брови - так - чтоб столкнулись, крикнуть: "О чем думаешь? Не хочу! Не смей!" И в ответ изумленным ребячьим глазам - сгореть, в клубочек у ног, вместе с белой лайкой, и как лайка - от поглаживания зажмуриться, затихнуть...
   Ночью - дождь, тихая шелковая музыка в веже. И только всего: проснуться, протянуть руку, чуть-чуть тронуть в темноте - и засмеяться от нестерпимого счастья: дождь.
   И снова лететь - из сна в сон...
   Однажды ночью сквозь сон погладила мох: пусто. Не поверила, вся выпросталась из сна, раскрыла глаза в темноте, тронула: пустой смятый мох. Марея нету.
   Выбежала, крикнула звонко:
   - Маре-ей!
   Никого. Луна висит чужая, тяжелая, как замок на двери, дверь наглухо замкнута, все тихо, и только издалека шумит бессонная Тунежма.
   Внизу на воде тень. Сверху видно: на темном зеркале заводи - белая голова Марея. И не учуял: вся перегнулась сверху - глазами зовет, зовет Пелька.
   Вернулась в вежу, легла. И только когда уже остыли, побледнели, дрожали от утреннего холода звезды, Марей тихонько вошел в вежу, тихонько лег на свое место.
  
   Быстро неслась осень на серых совиных крыльях. По сумеркам - правили к югу лебединые стайки, трубили в печальные трубы. По утрам мох стоял весь в седом серебре.
   - Ничего не поделаешь, Пелька: надо вежу снимать да собираться в зимний стан.
   - Нет!
   - Сама же, девонька милая, дрожишь по ночам. Холодно.
   - Мне не холодно - я не оттого... я не дрожу! Не надо отсюда!
   Не умолить тебе осени, нет. В лесу разгуливал ветер-полунощник, в уши гудел, пугаючи, выметал к зиме, крутил листья.
   Лихоманно-румяным, ветреным вечером вернулись в становище. В избе пахнет нежильем, холодной сажей. Но широкая лавка в кути - та самая, и только завесить окно шкурой, затопить печь...
   - Ты, Пелька, затапливай, я сейчас - только вот к Кортоме, а то в лампе засветить нечего.
   Пел в печи огонь, напевала Пелька. Посыпала пол можжевельником, и можжевельник на стенах, и мягкая постель на лавке: всё как тогда, зимой.
   Вязанка прогорала. Пелька подкинула еще одну: пляшет, трещит. И опять понемногу всё ниже языки, всё медленнее. Там-сям синие, последние. Потухли, темно.
   Вышла на улицу. Гудит полунощник, бухают волны в берег, звезды дрожат, мигают огоньки в избах.
   Сквозь незавешенное окно в лавке Кортомы видно: Кортома на бочке, с трубочкой, учительно поднят указательный палец. Кожаны, ушастые шапки, белая голова с изумленными по-ребячьи глазами...
   В Мареевой избе темно. От угольев еще чуть-чуть краснеется устье печи. На лавке чуть белеет Пелька, свесила ноги, руки крепко зажаты в коленях.
   - Ты где же, Пелька? Ведь ты хотела - огонь в печке, как зимой.
   - Я топила.
   - Потухло. Эх... Давай еще зажгем, а?
   - Нет, хворост весь.
   В печи уголья чуть-чуть потрескивают, шевелятся, шуршат под золой.
  
   Всё под снегом. Лютая тишь в становище.
   В темноте вставали, нехотя шли на двор: нарубить снегу, кипятку согреть. Нехотя ели, поглядывали в окошко: стекла черные.
   К бабке Матрене, что ли, сбегать: сколько теперь время-то?
   У бабки Матрены - на стене часы, без утиху тикают, хрипят, кашляют, бегут без отдыха - зрячие в темной ночи.
   - Первый час, ишь ты... А нет ли, бабушка, бутылочки?
   Как не быть - есть; и будто - полегче, будто - в окошке чернота слиняла, светок чуть-чуть.
   Похмелые - спозаранку заваливались спать: нарочно выгоняли из сна побольше, чтоб не так евсяными быть. Лето для промысла было незадачливое, ежева мало, со счетом ели. Косились на стариков: старики - они жоркие, известно, а кой прок их кормить? И поголодуют - не беда.
   Голодные собаки завывали. Бабы трижды в день мыли ребятам брюхо кипятком, чтоб меньше есть просили. Старики голодали молча.
   И помаленьку началось со стариков: стали ногами, деснами пухнуть, кряхтеть, на печи лежа - городить невесть что. Пошла боль из избы в избу. Из избы в избу ходил Иван Романыч, земными поклонами лечил: перед образами бить поклоны, по сту, по двести, покуда пот проймет, глядь - полегчало.
   А Матрена-Плесея сверху, с печки, смеется Ивану Романычу:
   - И-и, батюшка! Коли ноги носят - плясать: куда лучше твоих поклонов взопреешь...
   Так все и не слезала с печки. Потягивала из горлышка, песни играла, постен-домовой на гребешке подыгрывал.
   - Слышь, слышь, Степка: заливается-то как? А вот на погребце стаканчиками заиграл, во, во, ишь!
   Степку посадили за бабкой поглядывать, в угол забился, глаза - круглые. Господи, хоть бы чуток рассеяло! Жуть: мелет бабка невесть что, совсем спятила.
   Слиняла темнота в окошке - Степка во весь дух погнал к Ивану Романычу: кончается бабка Матрена, молитву прочитать.
   Пришел Иван Романыч, взлез на печь к бабке, в руках резной деревянный крест. А бабка Матрена глаза раскрыла и вытащила из-под себя карт колоду:
   - Вот спасибо, пришел - Степка дурак не умеет: давай-ка мы с тобой в свои козыри?
   Улыбнулся Иван Романыч, сел. Позеленелая ряска, капельный, темноликий: не то постен из поставца вышел, не то Савватий из старого складня.
   Стали с бабкой играть в свои козыри. Повезло бабке: никогда в жизни так не везло. Вот придет червонная краля - тогда и доигрывать нечего.
   Пришла червонная краля. Засмеялась бабка и, в свои козыри недоиграв, отдала Богу душу.
   На лавке в углу заснул Степка; на печи, крепко зажав карты в руке,- Матрена. Положил Иван Романыч деревянный крест сверху карт, перекрестил обоих - и пошел себе.
  
   Под черным потолком на печах старики корячатся, несут околесину - всё тише - и совсем замолкают в синих, вырубленных во льду пещерах; весною земля отойдет - Бог даст, будут лежать как следует, в земле, на погосте.
   На севере стал синий сполох - и еще глубже, лютее тишь. Будто на самом дне, и сверху пригнело непроходимым синим льдом, и сквозь тысячеверстный синий лед светит мерзлое солнце на дно.
   В синей пещере на дне смирно стоит, привязан, тонконогий олень. Шею гладит горячая рука; на туго обтянутую коричневую морду падают теплые капли. Тысячеверстный лед сверху. Но ведь оттает же, вернется весна, зеленый мох, розовая прохладная морошка, теплый шорох дождя?
   Молчит олень.
  
   Марея осенила благодать:
   - Фонарь устроить, как в Питере. Запалить над становищем - и ни ночи, ничего: вся жизнь - по-новому.
   И будто вот для этого и жил, и Тунежма - про это, а сейчас только самое слово понял: фонарь.
   Ну что ж: Кортоме материалов не жалко. "Мы не кто-нибудь, у нас хватит!"
   - А только я говорил: фонарики - так, маленькие, с сеткой. А ты - сейчас на свой салтык, тебе фонарину надо - во!
   Нет уж: фонарики - это что. Надо такое, чтоб враз. Да и Кортома сказывал: фонарь. А теперь так - кургузит. Фонарики! То-оже...
   Неизвестно, что там за окном: темный день или темная ночь. Да это и все равно теперь. От висячей лампочки-жестянки в избе - светлый круг. В светлом кругу жил Марей, строил свой фонарь: связывал в обло круг из досок-межеумок; паял жестяные трубки; плел проволочную сетку.
   Там - далеко, за светлым кругом - рыжая лопская девушка. Та самая, какая однажды - давно - подрезала яруса, какая однажды вышла из золотой стороны с ружьем, прицелила - прямо в белую голову. И зачем промахнулась?
   - Там я тебе оставила трещатника с квасом. На лавке...
   Марею слышно издалека, из-за светлого круга. Узнал, улыбнулся:
   - Спасибо тебе, Пелька, спасибо, милая. А то я и забыл совсем за работой. А ты сама? Не хочешь? Ну-ну...
   Вот жалко - Марея частенько отрывают от дела: нынче - Кортома, завтра - Кортома, каждый день ходит. Ну, да ведь и то сказать: материал - не чей-нибудь, Кортомы.
   - Ну, и дошлый же ты, Марей! Эку тремелюдину выдумал, а?
   Кортома булькает смехом, медные скулы разъезжаются все шире. В сияющей меди Марей отражен приплюснуто, самоварно, просто дурачок. Ну, пусть себе: материалов не жалко...
   Там, далеко где-то, Кортома шутит с гордой лопской девушкой.
   - Вот, Пелька, скоро поеду в Норвегию за товаром. Поедем со мной, а?
   - Не по дороге. Пусти руки! Слышишь - пусти!
   Кортома пустил. Ну уж тут рыжая сама оставила Кортоме руки. Кортома лапает, мнет, пыхтит; рыжая через плечо назад - на Марея: должно - боится - не обернулся бы, не увидел.
   Нет, не дождалась: далеко Марей, потукивает себе молоточком...
   - Ну, вот что: хочешь, платье тебе привезу? Вот к волосам-то твоим будет! Прикажи, а?
   Рыжая опять назад, через плечо на Марея. Ох, уж эти женки!
   Кортома добродушно подмигивает:
   - Да ну его, плюнь: не слышит, не боись.
   Ну, если не слышит...
   - Привози твое зеленое платье... Привози два платья, привози больше, давай, я возьму все!
   - Э, не-ет! Ты думаешь - даром? Ты полюби меня, женка. Ну, по рукам, что ли?
   - Да пус-сти... Нет, впрочем, на, бери, на, на, на!
   Да, Кортома с ихней сестрой знает обращение. Кортому не проведешь.
   - Ну, прощай, красавица. Так ты помни: уговор - пуще денег... Да, бишь, насчет материалов: ты, Марей, утречком завтра приходи - бери еще. Мне не жалко, мы - не кто-нибудь.
   - Эх, вот это - спасибо!
   Вот когда Марей перестал стучать молоточком, оборотился...
   Наутро - и как это вышло? - Марей разминулся с Кортомой: пришел - а в лавке один приказчик, Иван Скитский.
   - А хозяин где же?
   - Ас ковшом по брагу пошел...- хихикнул Скитский - и опять нырь в норку.
   - Какую брагу?
   - А-а, да так я... Сейчас назад будет. Ты пока что знай - выбирай...
   Над проволочными кругами, над сияющей жестью - беловолосый младень-богатырь присел на корточки, синие ребячьи глаза разгорелись...
   Кортома в Марееву избу пришел - и как это вышло? - Марея нет: одна рыжая дома.
   - Здравствуй. Ты одна, гм...
   - Здравствуй.
   - А я насчет вчерашнего. Насчет платья-то... Не забыла?
   Кортома выбрит до блеску, медно сияет миру: "Мой мир! Ура!"
   Обернулся к двери, набросил крючок. Растопырил руки, скулы широко раздвинулись: сейчас поглотит маленький, рыже-зеленый мир...
   Пелька в углу. Сзади, на стенке, висит острога. Как схватит острогу, как сверкнет!
   - Сейчас чтоб вон! Ну?
   Кортома хотел засмеяться. Острога взвилась. Сумасшедшая: как тарабахнет, правда...
   Медленно, задом пятился к двери - снял крючок - за дверь.
   На улице, у двери, долго стоял. Самоварный мир расскочился, самовар не мог вместить: что за шальная, вчера при муже давалась, а ныне - вот... Что? Почему?
  
   Колышется, свертывается, развертывается голубой холодный сполох. Сверкает снежный наст, на снегу - перепутанные тени от оленьих рогов. У Кортомы перед воротами стоят, запряжены, легкие кережки: нынче Кортома трогается в Норвегию за товаром. В рваных малицах, с зелеными под сиянием сполоха лицами, стоят, провожают.
   - Ворочайся-то поскорей. Моченьки нету!
   - Кисленького чего бы привез... Не забудь, а?
   - Не простудись, голубчик! Возьми еще шубу, а? Возьми еще, голубчик мой, возьми...
   Кортома сердито тряхнул рукой, Кортомиха отвалилась. Молчит Кортома, сумный.
   Свистнули, взвизгнули по снегу копылья, олени взяли с маху - и уж вон чуть видной черной точкой вверх, на белую горку... Уехал.
   Через час кережки Кортомы медленно ползут по улице становища, копылья скрипят, скрежещут - к воротам - стой!
   Кортома стучит все громче, испуганно выскочила Кортомиха.
   - Голубчик мой! Что случилось? Что?
   - Ничего. Не поеду.
   Кортома наверху, в собственной конторе. Кипит, обдает паром самовар. Стакан за стаканом густого, как брага, чаю.
   На стене в конторе - ружье. Висит с лета заряжено, и должно быть - распирает его от заряда, и нестерпимо, и хоть бы так, зря, трахнуть - чтоб вдребезги стекла...
   Снял Кортома ружье, приложил - ба-бах в потолок!
   За дверью на рундучке, дрогнула Кортомиха, вскочила, слышит знакомое:
   - Рому, эй!
   Торопливо сняла с гвоздика винтовой ключ.
  
   Может быть, от синего сполоха у Кортомихи такие синие губы, и сейчас выскользнет крепко зажатая между морщинок синяя улыбка - и упадет в снег.
   Но еще держится. И сбилась набок - но еще держится розовая шляпка. И опять - в который раз? - Кортомиха подходит к Мареевой избе. Никак не поднимается рука постучать...
   Марей в светлом кругу потукивает молоточком. Глаза устали. Поесть бы да опять за работу...
   - А что, Пелька, давай обедать?
   - А ты с фонарем-то своим обед промыслил? Ничего нету...- сурово сдвинуты брови.
   - Эх, как же это... Мне бы поесть да за работу...
   - Что ж мне: пойти моего оленя убить? Да я лучше тебя убью... Кто там?
   В розовой шляпке Кортомиха: пустая, запалая, вынуто нутро, синие губы - от холода, должно быть.
   Подошла к Пельке близко. Вобрала, всосала всю ее пустыми глазами: всю ее - легкую, тонкую, точеную, сверкучую. Если б глаза убивали...
   Крепко зажала синюю улыбку:
   - Беда просто... Муж заболел, одной никак не управиться - подать там, принять... Бывало, Матрена поможет. Может, ты бы пошла, а? Уж он так просил - так просил...
   Марей положил молоточек, прислушался. Пелька обернулась на Марея через плечо - вдруг вспыхнула, раздвинулись брови. И Бог знает почему - сияет, сияет глазами Кортомихе:
   - Некогда мне... Я бы рада - да некогда! "Не пошла! Не пойдет!" - Улыбка у Кортомихи зарозовела, розовая ушла Кортомиха.
   - Ты, Пелька, у меня смотри! Ты еще Кортому не знаешь, и правда когда не вздумай пойти этак... А то ведь и я добёр-добёр, а и убить могу...- в шутку нахмурился Марей.
   Пелька ходила по избе веселая, напевая изменчатую, переливчатую лопскую песенку. Сняла со стены ружье, на минутку замолкла: или не надо - или повесить ружье на место?
   Нет. Пошла с ружьем:
   - Там я следы видала, может - и промыслю что...
   Развивается, свивается, колышется синий сполох. В синей пещере на дне - чуть виден тонконогий рыжий олень. Шею ему обхватили горячие руки, горячие губы целуют, целуют - кругом всю заиндевевшую морду.
   И Бог весть, как это случилось - должно быть, курок зацепился за рукав - ружье нечаянно выстрелило прямо в оленя, олень упал.
   Марей выскочил под сарай - уж и дергаться перестал олень. Ну, что ты будешь делать - стрясется же этакое!
   Вечером пляшет огонь в печи, на сковороде свиристит кусок оленины.
   - Давай, Марей, запремся - и чтоб никто, ни один человек...
   - Ой, и верно, запереться! А то, правда, мешают - беда. А уж мне немного осталось. Ты знаешь: уж скоро... Да погоди, погоди же - куда ж ты?
  
   В черном небе - все шире заря малиновой лентой. На дне синих ледяных пещер - алые огни, торопливая работа идет на дне - куют солнце. Розовеет снег, уходит вглубь мертвая синева, может быть, немного еще - и улыбнутся розовые губы, медленно поднимутся ресницы - и засияет лето...
   Нет, не будет лета. Пелькины губы крепко сжаты, брови сурово столкнулись.
   - Марей! Может, и ты пойдешь? Или, может, хочешь - я останусь? Ну, хочешь, не пойду?
   Кортома вернулся из Норвегии, у Кортомы - вечеринка, как и всякий год.
   - Нет уж, одна иди. Уж я лучше поработаю...
   Пелька долго сидит на лавке - той самой - руки в коленях. Долго ходит по избе. Один раз что-то хрустнуло - может быть, впрочем, это хворостинка попала под ноги. Сняла платье с гвоздя, стала одеваться.
   Было это - то самое зеленое платье. Кортома не забыл - привез. Вчера утром пришел со свертком Иван Скитский, сверток перевязан зеленой лентой.
   - Это тебе от хозяина. Беспременно чтоб на вечеринку приходила. А насчет платья, сказал: твоя воля. Хочешь - наденешь, не хочешь - нет, это уже ты сама...
   А из норки - из плечей - голова так и выныривает, глаза так и скачут - как неключимая сила, и поглаживает сверток ласковенько, и погладил бы Иван Скитский Пельку, погладил бы Марея: весело!
   Пелька - в зеленом платье. В рыжих перепутанных волосах - сухой зеленый венок. Губы - сухие, сжаты так - еще немножко, и кровь брызнет; и все-таки губы дрожат.
   - Марей!
   - Что? Ага, оделась? Ой, и красива же ты, Пелька! Ну, ты чего же?
   - Нет, я так. Так я иду.
   - Эх, жалко, работа... Кабы не работа - я бы тоже - пожалуй... Да надо кончать, вот.
   - Да, надо кончать.
  
   У Кортомы вечеринка, как и всякий год. Хозяйка - нарядная, в розовом платье, в улыбке. Хозяин - в праздничном обряде: новые сапоги высокие - выше колен, синий вязаный тельник - и сверху фрак.
   Хозяин нетерпеливо вытаскивает часы из заднего кармана фрака: на часы - на дверь - опять на часы.
   - Да ты все ли ей сказал, как велел я? - сердито шепчет на ухо приказчику Ивану Скитскому.
   - Да, Господи - да неуж я?..
   И наконец: через дверь - морозное облако пара, и в белом облаке - зеленое платье.
   Засияла широкоскулая медь, чавкнула, сплюснула мир: мой!
   - Мое? Зеленое? Да умница же ты какая! Я ведь знал: ты умница,- только так ведь... Ох, хитрая!
   И пусть он ведет обнявши, и пусть все видят - пусть...
   - Ну что же, гостёчки, за стол? Все теперь в сборе?
   На столе - свежина, калитки с пшеном, овыдники, заспенники, пироженники, белые головки, зеленые, красные. Хозяин засучил рукава фрака, чтоб ловчее было, налил и произнес тост,- согласно западноевропейским народам:
   - Ну, ребята, за вас и за все ваше отродье!
   И заработали гамкалы. Дым от трубок, морозный пар от неплотно припертой двери. В тумане - одни рты: чавкают, уминают; похрустывают на зубах кости. Рядом с хозяином, по правую руку - Пелька. Напротив, через стол, хозяйка - весело улыбается, не сводит глаз с зеленого платья, громадными глазами вбирает, всасывает всю ее: рыжие волосы, крепко сцепленные брови, стиснутые губы.
   - Нет, материя-то какова - материю я тебе выбрал: чистый шелк! - Кортома поглаживает зеленую материю тут, там.
   - Еще вина мне, еще лей!
   - Ты умница, я знал - ты умница, больше так ведь...
   Краснеют лица, подымается снизу темная земляная кровь. Подмигивают Пельке, подмигивают хозяину: ну и ходок! Женкам мешают пуговицы - расстегивают одну, другую, третью. По двое выходят освежаться за дверь.
   - Ну что же, гостёчки, набузгались, а? Ну - плясать! Живо!
   Пропал стол, стулья. Пустая середина. Из норки выскочил Иван Скитский - бубен в руках:
   - Тим-та-а-ам! Тим-та-а-ам!
   - И-эх! - вдруг выхватила бубен рыжая и пошла кругом. Глаза закрыла: белое бессонное солнце - белая ночь на лугу - белые дымные столбы от костров...
   - И-ах! - еще отчаянней - до смерти закружиться, выкружить все из себя: ничего не было...
   Грохают грубые сапоги об пол, по ветру бороды, фалды фрака... эх, гони - сто верст в час!
   - А ты что же? - на лету крикнул Кортома хозяйке.- Сидишь одна: гага на яйцах!
   Хозяйка медленно встала. Веселая улыбка между двух морщинок по углам губ. Замелькало в кругу ее розовое платье, завеяло - качнулось...
   - Стой-стой-стой! Упала... да стой же! Розовое платье опускалось на пол, таяло - и вот сейчас на полу будет только розовый комочек... Кортома подхватил, увел в соседнюю комнату:
   - И вечно что-нибудь этакое! Уж не может! Ну чего - ну?
   - Голубчик мой - это я так... Уморилась нынче очень - я сейчас... Ну, вот и ничего.
   - Ты бы вот лучше наверх пошла: все ли там, как я велел - в конторе?
   - Все как велел. Ты ничего, голубчик, иди в зал. Я сейчас...
   Все уладилось. Хозяйка пришла, с веселой улыбкой наливает гостям шипучее. Хозяин под шумок куда-то пропал. Сквозь неплотно прикрытую дверь морозный пар. В розовом платье немного холодно - вздрагиваешь. Но это ничего - кто-нибудь войдет, прихлопнет поплотнее - и всё.
   И наконец вошел хозяин, прихлопнул дверь. Должно быть, освежался: в горнице гвалт, дым как в бане-паруше. И не одному Кортоме невмоготу было: следом за ним раскрылась дверь, и вернулась рыжая в своем прекрасном зеленом платье.
   Откуда-то из печки, как святочный бес-шиликун, вышарахнул приказчик Иван Скитский:
   - С праздничком, хозяин! С праздничком, красавица! Магарыч с вашей милости!
   Теперь Кортома где-то в стороне мирно попыхивает трубочкой, учительно поднят указательный палец. Возле Пельки приказчик Иван Скитский, вертится, щерит беззубые черные десны. Вытянул руку рожками - кызя-кызя! - защекотал козой бок Пельке, защекотал под грудью. Ну, что же: все равно.
   - А я завтра все расскажу му-жу! А я завтра... шу-у... му-ужу...- шуршит шиликун в ухо.
   И вдруг - будто этого только и надо Пельке: вдруг - губы у нее живые, на щеках румянец.
   - Что ж, расскажи. Испугал!
   Ла-адно! А у самой небось душа в пятки.
   - Да уж так и быть: не скажу. Пойдешь со мной прогуляться?
   - С тобой? Эй, хозяин! Скажи-ка этому, твоему, чтоб отзынул. Эй, хозяин, вина!
  
   Изо всей мочи по небу кнутом - и кровавеет рубец: заря. Но ни звука, ни оха: все равно никто не услышит.
   Всё еще во вчерашнем зеленом платье - Пелька у окна, молча, ни звука. Марей - далеко, чуть виден в светлом кругу под жестяной лампочкой. Торопится, потукивает молоточком - тукает, поет, несется сердце завтра фонарь, завтра - вся жизнь новая...
   - Ну что же, Пелька, как там вчера? - и уж забыл Марей, что спрашивал о чем-то, и ничего ему на свете, только - фонарь.
   Все ярче рубец от кнута в небе. В плечах, в коленях - дрожь все горячее: пожалуй, вчера выбегала - остудилась, очень возможно.
   - Эй, Марюха, оглох, что ли? Здравствуй, говорю. От хозяина моего - поклон со спасибом.
   - Ага, Иван, здравствуй.
   - Ну, а ты, красавица, как? Все на вчерашнем стоишь?
   - На вчерашнем.
   - Так-так-так... Ну что же, Марей, фонарь-то свой кончил?
   - Кой-где пошабрить только - и завтра... Вот, ей-Богу, ничего мне на свете не надо, только бы завтра...
   - Да уж я вижу: ничего не надо. Женку-то вот свою профонарил? Тю-тю, хезнула женка.
   - Да нет - вон она у окошка.
   - Эка, брат: это не твоя.
   - Ох, чудак, ну тебя... Чья же - коли не моя?
   У Ивана Скитского руки за спиной и пальцы вон этак вот, рожками - кызя-кызя - Пельке показывает. Молчит Пелька.
   - Чья? А хозяина мово, господина Кортомы, со вчерашнего считается. Со ште-емпелем... Изо всей мочи кнутом... Ну, еще, ну?
   - ..Платье-то этакое - задарма думаешь? Эх, слепая макура!
   Бросил шабрить Марей Голова - белая, глаза изумленные, синие не макура - Степка, зуёк
   - Верно, Пелька?
   - Верно.
   Кровавеет рубец - сейчас брызнет. Сейчас кинется, вдарит, убьет. Милый, убей!
   Синие, как у Степки, глаза - на Ивана, на Пельку, опять на Ивана. Иван щерится, у Пельки губы дрожат: может быть, сейчас улыбнется.
   - А-а, ну вас: нашли время! Уж ты, Иван, шут известный: луканька хвостом. Ну тебя, недосуг, кончить надо к завтрему...
   Неключимой силе не переступить светлого круга: прочны, прочнее камня светлые стены. Плюнул Иван Скитский, повернулся к двери
  
   В конце становища, на разулочье - пересмеиваются, перешептываются люди. Где-то тут Пелька Вот их сейчас всех осияет - лица, улыбки, глаза - и все новые и по-новому все
   Пальцы трясутся, еле-еле Марей зажег спичку. Завизжали блоки, фонарь возносился вверх - и вверху, в самой сердцевине тьмы - над миром затеплел огонек. Вот только еще подкачать насосом - и тогда...
   В темноте чуть-чуть. Красненьким дымком трубочка Кортомы. Не видно. В темноте, как дрожат холодные маленькие руки у Кортомы в лапах.
   - Ну, что же, красавица, по рукам? Значит, прямо отсюда - ко мне: а манатки твои потом перетащим.
   - Не могу я ему сказать - как сказать? Вот если бы ты...
   - У, за этим дело не станет. Так так, значит, а?
   Насос хлюпал, хрипел. Огонек в фонаре силился, подскакивал и задыхался - но больше не рос. Это ничего: зато наверно - если поглядеть издали...
   Но все то же издали: над подслепым маленьким огоньком и снизу и сверху - на тысячи верст - мерзлая тьма. И от огонька - будто еще кромешней, еще чернее.
   В лихорадке Марей изо всех сил, отчаянно закачал насосом.
   - Бр-рязг! - треск сверху. Огонек взметнулся, ослепил - на голову Марею какие-то верешки, оскрётки - и конец: тьма.
   Невидимые в темноте - окружили, задергали, затуркали Марея.
   - Дурачо-ок! С фонариком супротив ночи.
   - Дурачо-ок! Над ним потешаются, он... Белоголовый медведь встал на дыбы - и попер с ревом:
   - Кортому... Где Кортома? А-а-а, тут? Ты зачем меня обманул? Ты мне зачем про фонарь? а? Ты - зачем, а?
   - Легонько, брат, легонько. Ты ори любезно. Ну что же - фонарь? Таких твоих пяток - и довольно светло будет.
   - Не надо мне довольно светло! Не желаю довольно светло! Уб-бью!
   Как огонек - из всех сил взметнулся Марей - бррязг! и потух, и только мерзлая тысячеверстная тьма.
   Из-за тысячи верст - голос Кортомы:
   - ...Жена твоя жить ко мне, по хозяйству... ну вообще. А если там насчет денег или материалов - так я не кто-нибудь, сам знаешь...
   Пелька нагнулась, жадно заглядывает в лицо Марею: уж теперь... уж сейчас... Но Марей молчит.
   - Вот и вся недолга. Ну, что же, красавица... да где же ты, эй?
   Нету. Кортома один. Ну, до чего же взгальные женки эти - вот раскуси пойди.
  
   Однажды - давно это было - все было давно... Однажды шел Марей, ружье было заряжено на медведя, пулей, и вдруг - гусь из-под ног. Стрельнул прямо в шею гусю, отстрелил голову напрочь. Головы нет - а с разлёту еще машет крыльями гусь, еще сажень пролетел и уж тут гокнулся оземь.
   С разлёту - еще махал крыльями Марей, еще махала крыльями Пелька.
   Лед растаял. Всё в серебре - море мурлыкало под солнцем. Неслышно заскользили паруса: время рыбачить. И рыбачили Пелька с Мареем, как все, но по-другому глядели в голубую глубь.
   Лебеди прилетели, затрубили в печальные трубы; гуси закагакали на тихих озерах. Втроем бродили в лесу. Пелька, Марей и белая Мареева лайка. Но вежи не ставили, как в прошлом году: ночевали в избе.
   Случалось - Марей где-нибудь впереди, Пелька идет сзади его, одна, подымет ружье и водит кругом. Никакой дичины и нет будто, а водит, берет на мушку. Нет, опустила.
   - Не могу...
   - Ты чего? - оглянется Марей.
   - Нет, ничего. Я так.
   Вдали залилась лайка. Пелька слышит - лайка крикнула на своем, лаячьем, языке: гуси! Надо идти...
   Били гусей. Коптили полотки на зиму - будто и правда еще жить зиму. Рыбачили. С разлёту летели сажень.
  
   Близко Спаса пошли медвежьи свадьбы. Ходили медведи парами, тройками. Потянулись из становища промышлять медведей.
   - Надо и нам тоже...- Брови у Пельки крепко стиснуты.- Деньги-то все профонарили.
   - Ну что же: по мне, хоть завтра,
   - Я вчера одного встретила вовсе близко - где у нас вежа стояла. Да только ружье было с дробью.
   - Ну что же: пули есть.
   Встали на заре, раным-рано. Мох - седой: издалека уж дохнула неумолимая осень, первый зазимок. Деревья - червонные, розовые, золотые: осенний убор. У Пельки в рыжих волосах - зеленый можжевельный венок.
   - На, зарядила...
   И тяжелая же, должно быть, Мареева принаследная пищаль: дрожит у Пельки в руке, или так ослабела, извелась женка? Да, пожалуй, это.
   Мареева кипенно-белая чайка путается у Пелькиных ног, поглядывает вверх умным глазом: "Я знаю". Пелька долго ведет с ней молчаливый разговор, поглаживает пушистую шею.
   - Ну, будет... Вперед!
   Примятый мох, щепки, зола. Да, тут вежа: давно.
   - Марей!
   - Ну?
   - Вот уже... лайка, слышишь? Марей!
   Раздвинулись, как занавес, зеленые сестры-сосны: поляна. В нос вдарило острым медвежьим духом: на поляне на дыбах стоял медведина и играючи отбрасывал лайку. Лайка совсем остервенела: кидается, воет, визжит.
   - Марей - ты. Я потом... Ну - скорее...
   Да, прошло время - не надеется на себя Пелька, руки дрожат, что поделать.
   Неспешно Марей поставил свою пищаль на развилку, подпустил на десять шагов: с десяти шагов под лопатку - верное дело.
   - Бух! - разошелся дымок - качнулся медведь - сейчас рухнет...
   Но не рухнул: взвыл - и, огребая лапой больное место, прямо на них.
   Что ж это: ведь с десяти шагов. Разве только дробь? Господи...
   - Дробь...- кивнула ему Пелька.- А мое не заряжено.
   Понял Марей всё. Вдруг - солнце - рыжее пятно - жить...
   - Ложись! - крикнула Пелька. Не двигаться - медведь зароет, уйдет: мертвечины боится. Только не шевельнуться, не дышать...
  
   Урча обнюхал медведь, толкнул Марея лапой: нет, неживые. И стал быстро забрасывать мягким мхом. Навалил могилу - большую. Отошел, поглядел.
   Задыхаясь, двигается Пелька все теснее - губами в губы, как давно - в веже...
   "Ишь ты, а еще шевелится мох-то?" - Медведь подошел, подвалил еще мху, накидал земли, сверху сам сел: зализывать рану. Кипенно-белая лайка остервенело визжит, цапает сзади, мешается.
   Сердито давнул лайку лапой, сгреб ее с брюха - белую с красным, отшвырнул в куст. Серьезно, долго глядел вниз, на могилу.
   Нет: мох не шевелится. Пожалуй, можно идти.
  
   1918
  
  
  
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 448 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа