лошадиного помета. В горнице уже давно не найти свободного местечка. Елена Игнатьевна сбежала с Венькой в каменную палатку, хотя она вся до потолка завалена пахучими дынями, арбузами и тыквами. Хозяйка пытается запереться изнутри, но казаки, как тараканы, проникают туда, видимо, через щели. И вот сейчас десяток бородачей, развалившись на овощных горах и охватив руками огромные, как земной шар, зеленые тыквы, вдохновенно храпят и посвистывают через заросшие волосами ноздри... На улице, за стеной палатки, грохот телег, крики. Великое переселение народов!
Венька не спит. Он лежит в люльке, чмокает большими своими губками соску, слушает шумы и смотрит серьезно в пространство на горы арбузов. Мать в углу тихо просит о чем-то Бога. Вдруг в доски ворот - беззастенчивый, озорной стук:
- О-ле-ле-ле-ле! Хозяева, пущате на фатеру-то, што ль?
Елена Игнатьевна загорается радостным волнением. Родной голос! С секунду ей мерещится, что это кричит ее отец, но тут же она соображает, что это невозможно, - никогда отец не примирится с ее постыдным бегством. Она догадывается, что там за воротами беснуется ее веселый дядя - Ипатий Ипатьевич.
- Патька! - вне себя, звонко вопит женщина и бежит через двор, спотыкаясь о тела спящих казаков. Широко распахивает ворота, виснет у Патьки на шее, плачет, смеется. От гостя вкусно и знакомо пахнет родной уральской пылью. Елена тянет его скорее в палатку. Уже давно больна она мучительным желанием показать кому-нибудь из кровной родни своего, конечно, самого замечательного на земле сына. Они шагают через оглобли, тела. Кто-то ругается, кто-то схватывается и бежит за ними, не понимая спросонок, в чем тут дело и почему так радостно галдят казак и казачка. Ипатий Ипатьевич весело трясет бородой и охотно шагает за племянницей:
- А ну, покажи, покажи, какого ты казака выродила? Чай, мизгирь и мозгляк?
- Вот глядите, дяденька!
Розовея и волнуясь, сияя синими глазами, мать поднимает Веньку из колыбели и передает его в руки серому от пыли казаку. Тот бережно и неуклюже подхватывает ребенка, держа его, как арбуз, одними пальцами. Ребенок сурово хмурится и осуждающе смотрит в рот казаку. Ипатий несет его к маленькой лампешке на столе, чтобы лучше рассмотреть. И вдруг Венька серьезно и неторопливо цепляется за забавную, вперед растущую, сейчас серую от пыли бороду незнакомого деда.
- Ог-го! - орет восторженно Патька. - Молодчина моя племяшка, Елька! Ишь ошелепенела какого джигита! Руки и ноги, будто тюльпаны! Глянь, глянь, как он за бороду цапает... Хо-хо-хо!
Патька заливается, как ребенок. Из темноты дверей, с высот тыквенных гор ему вторит ответный хохот. Со двора в полосу бедного света выступают заросшие лица казаков, сейчас вдруг зацветшие лучистыми улыбками. Из ноздрей, изо ртов, из округлившихся глаз зрителей рвется неугомонное, веселое и участливое любопытство.
- Этта казак!
- Не казак, а живое свидетельство за печатью!
- Ноздря-то, ноздря-то как играет, будто у наказного атамана на смотру!
- Родительница-то и родитель, видно, ухабаки. Постарались для Войска!
- Руки-то, руки-то, весла и пику просят, дери его мамашу за хвост!
Патька захватывает горстью свою бороду и концом ее щекочет Веньку по подбородку и щекам. Тот кисло морщится и энергично чихает. Казаки грохочут, потрясая стены палатки.
- Го-го-го! Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!
Черные тараканы, будто от землетрясения, в страхе бегут вверх к потолку. Мать исходит потом от гордости и, захлебываясь счастьем, говорит певуче:
- Он и в Сахарновской на крестинах схватил попа за бороду. Поп бранится на куму Лушу: "Чего вы полгода не крестили ребенка? Привезли какого лобана! Он и в купели не умещается". А Веничке всего неделя была...
Казаки снова хохочут. С кухонки из полога, привлеченный неожиданным ночным весельем, прыгает русокудрый хорунжий. Он в исподней белой рубахе и синих шароварах. Грудь у него заросла черными волосами. Он смотрит из дверей на Веньку, на мать, на Патьку, ржущих казаков и кричит звонче всех:
- Плавенным атаманом поставим его, ребята! Ого-го!
У казаков уже не хватает сил смеяться. Они просто, как козлы, трясут головами, мнут свои бороды и задыхаются... Хорунжий, озоруя, подхватывает на руки большой полосатый арбуз и подкидывает его к потолку, ловит и гогочет:
- А ну, Пать Патыч, дай я швырну так же казака!
Мать ласково отстраняет рукой офицера:
- Ну, ну, игрушка он вам...
Хорунжий вдруг бледнеет, пятится к двери, запахивая рубаху на волосатой груди. Из-за зеленой громады наваленных тыкв выходит черная красавица Настя. Но ведь она же умерла?! Хорунжий никогда не был трусом, но тут его пронизывает холодная дрожь. Ну да, это она. Такая же высокая и крупная, такая же по-особому красивая, и тот же у нее грудной и сдержанно веселый голос:
- Еленушка, да уложи ты его ради Истинного. Изведут они его вконец.
Это Луша. Бог мой, и ей уже семнадцать лет! Как быстро, быстрее будары, бежит жизнь. Луша уже взрослая. Она невеста. Если бы не сизый цвет волос да не зеленоватые ее глаза (у покойной сестры были темно-синие), она в самом деле казалась бы вставшей из гроба Настей. Она смущается, заметя на себе оторопелый, горячий взгляд хорунжего. Поводя головою, как бы стряхивая что-то, девушка уходит во двор, в темноту. Русокудрый казак как завороженный тоже повертывает к двери.
Девушка идет по двору. Казак таясь следует за ней. Она слышит его осторожные шаги, и все в ней замирает от страха и счастья. Хорунжий волнуется не меньше ее. У входа в дом он догоняет Лушу. Обоим страшно хочется заговорить, посидеть рядом, коснуться друг друга и, может быть... Впрочем, разве они сами ясно знают, чего им хочется?
Луша резко повертывается лицом к казаку и, давя в себе нежность и ласку, грубо говорит:
- Ну, чего тебе? Иди.
Казак кусает губу и, оробев, невнятно бормочет:
- Ну, ну... Злая какая... И они расходятся.
Хорунжий не спит. Он сидит на крыше кухонки рядом со своим пологом - смотрит, слушает и ждет. Как остро горят звезды!
"А может быть?.."
На дворе, в лугах, в поле, накрытых легкой голубой дымкой, не умолкают шум и говор. На Ерике в лесу глухо стучит топор. Это спохватился беспечный казак и теперь спешит вырубить и выстругать запасное весло. Тишина ушла из поселка дальше, к реке. Там стоит стража и бережет подступы к берегам. Хорунжий живо представляет себе, как покойно журчат воды на мелких перекатах и как хищно бьет обмахом жерех, глуша насмерть мелкую рыбешку.
"Неужели она больше и не покажется?" - задыхаясь, думает хорунжий.
Казаки никому не позволяют в эту канунную ночь нарушать покой своей реки. Седой Яик хранит для Войска на донных песках рыбные полчища. Сегодня и самые отчаянные ребята-головорезы не посмеют выйти с переметами ниже Болдыревских песков, откуда начнется плавня.
- Ну, выйди, хоть на минуту, выйди, утроба! - молит хорунжий, обращаясь к звездам. И вдруг, в самом деле, на деревянном балкончике смутно выступает женская фигура. Вот чудо, вот счастье! Она! До балкончика с кухонки каких-нибудь пять сажен. Хорунжему хочется перемахнуть туда по воздуху.
"Не уходи, не уходи только!.. Что делать? Что сказать?" И стараясь вложить в пение все свое сердце, казак тихо и ясно мурлыкает:
Вот бежит, бежит река
С гор и до потока,
А за дивчиной казак
Гонится далеко...
Песня похожа на ночные переливы реки. Как выразительно он поет. Луша склоняется над перилами и явно прислушивается. Хорунжий счастлив. Счастье проступает сквозь его голос:
Стой, казак и дочь моя,
Слушайся совета!
Ведь казаки все уйдут, -
Вспомнишь поздно это!
Луша и хорунжий уже ничего не замечают вокруг себя. Они одни на земле. Синяя, глубокая пустота и большое небо... Даже звезды, покачиваясь в голубом водоеме, чудится, знают о завтрашней плавне - большом людском сполохе. Забыли о нем лишь двое - Луша и хорунжий. Им ни до чего нет сейчас дела. Хорунжий даже запамятовал, что он назначен завтра кормовщиком на будару плавенного атамана. В самом деле, больше того, что переживают сейчас Луша и казак, не бывает... Так им кажется. Казак продолжает петь, Луша внимательно его слушает.
Утро сильно запаздывало. Сегодня ему надо было прийти значительно раньше. Все казаки не спали уже с полночи. Отовсюду, по всем дорогам - со стороны Гурьева, Уральска, Сламихина, степных хуторов, и без дорог, лугами, Бухарской стороной, из-за Верблюжьей лощины, от поселков поползли в синей темноте к Уралу, на Болдыревские пески, будто черные жуки-шарокаты, круглые лубочные тагарки и узкие дроги. На них лежат крепко увязанные будары. За подводами широко и размашисто шагают казаки, одетые в белые шаровары навыпуск поверх сапог, в фуфайки на верблюжьей шерсти и мягкие, глубокие картузы и папахи.
Соколинцы издавна выступают на плавню одновременно всей рыболовной командой. Даже страшные годы не нарушили этого обычая. И сегодня ровно в полночь они были уже за поселком. Впереди всех вышагивал высокий Инька-Немец. С ним шли Осип Матвеевич и Василист. Позади - Игнатий Вязов, молодой Василий Ноготков. Дальше на полверсты растянулись остальные соколинцы. Казаки сильно волнуются и поэтому все сдержанно торжественны и молчаливы. Всех распирает нетерпение скорее, скорее ударить в весла и рвануться в сторону моря. Изредка услышишь резкий, злой выкрик: сцепились колесами тагарки, задела будара будару, запутался конь в постромках. Но даже разговаривают казаки в эту ночь приглушенно. Да, с утра подымится бой с природой, нешуточная игра с ревнивой судьбой на ставку "счастье". Инька-Немец кряхтит:
- Вот и начинается добыча хлеба у казаков и вместе жар охоты...
Осип Матвеевич не отвечает. Молчит и Василист. Скрипят тележные оси, ржет грустно молодой конь, впервые очутившийся в торжественном ночном походе. Игнатий Вязов, тыкаясь растущей вперед бородой, пробует пошутить сквозь темноту:
- Ну, как, Ивашка-Рыбья смерть, хватил из бочонка очищенного гордимира-горлочиста? Принасытился, приготовился, матри?
Ивашка Лакаев молчит. Он доволен и ему страшновато, что он идет с казаками на плавню. Он полуказак, полумужик, и в поселке шли разговоры, чтобы его и Адиля Ноготкова совсем не допускать к рыбной ловле. Шутка для него сейчас звучит слишком напряженно... Синь вверху, чернота внизу по оврагам, звезды, покачивающиеся в шаг, и обозы - этому не будет конца. Похоже, что люди сейчас стараются тайком убежать от этой долгой ночи. Когда же, наконец, проглянет заря на востоке?.. Утро началось с далёкого; призрачного говора гусей, почуявших рассвет. Над дорогами, рекой, степями плывет синий туман, видны вдали верхушки сизого леса. Заря несмело начала позолоту земли. Порозовели пески, степи, дуги, будары, бороды рыбаков, гривы коней, крутые яры Урала и пятнами сама река. От томительного ожидания и бессонницы шумит в голове. В глазах прыгают зайчики. Все вокруг Василисту кажется игривым, мерцающим и в то же время детски простым: розовая заря над Бухарской стороной, и эта голубоватая пыль над дорогами, и привычная река - такая ослепительная и чудесная дорога к морю... И люди сегодня не такие, как всегда. По-особому горят у них глаза, они удивительно тихи. Кто это веселый и озорной так быстро закрыл темноту завесами голубых далей? Да, сегодня все странное. Будто вернулось из далекого детства. И уж прямо из сказки выскочила эта рыжая лиса, мечущаяся от подводы к подводе... Казаки говорят вполголоса и никто не решается на нее гикнуть. Не до этого. Лишь Осип Матвеевич сбалагурил на ухо Игнатию:
- Ишь закружилась голуба. Жизнь-то и ей знать мила. Теплая вышла бы шуба, Если б у нас не плавня...
А лиса, не видя, куда ей скрыться, в отчаянии метнулась с яра в воду и поплыла через реку, жадно лакая розовым языком воду. Черным пламенем волочится за нею хвост и кажется значительно больше и ярче ее самое. Казаки поглядывают на лису с равнодушной, посторонней улыбкой...
Русокудрый хорунжий проснулся перед самой зарей. Вылез из полога и встал на кухонке во весь рост, расставив ножницами ноги. Свежо. Поежился, выкинул руки вверх и в сторону. За Уралом ярко, по-летнему занимался край неба. Двор был пуст. Валялись повсюду арбузные корки, рыбьи головы и хвосты. Офицер погладил рукой, под мышками, потер ладонью грудь и осуждающе мотнул головою:
- Чуть не проспал, шалава!
Он был впервые назначен плавенным депутатом-кормовщиком в будару самого атамана, и ему надо было уже быть на месте. Браня себя и казаков за то, что его не разбудили, он запряг коня в дроги и, подобрав вожжи, приготовился пустить его через раскрытые ворота. В эту секунду Луша окликнула его с балкончика дома:
- Прихвати-ка и меня на удар! Хочу на казаков поглядеть. Може, милого выберу.
Ударом уральцы называют плавню, как, впрочем, и багренье. То и другое начинаются по удару из пушки.
Хорунжий радостно загорелся и поднял голову:
- Не то на один удар, пожелай лишь - на тысячу ударов. Э, да что там! На всю жизнь прихвачу!
Луша быстро сбежала во двор. Она уже успела одеться по-праздничному - в синий девичий сарафан. На плечах белый, легкий с азиатскими узорами платок и на лбу поднизь - голубые репейки. Глаза Луши поблескивают золотыми искорками.
- На всю жизнь, поди, смелости не хватит? И позволят ли тебе папанька с маманькой бедную невесту в дом?
Девушка явно смеется над молодым казаком. Она стоит совсем близко от него, нетерпеливо покачивается всем телом на длинных ногах и смело улыбается. Лицо ее, еще примятое сном, по-юному свежо и смугло-румяно. Луша куда красивее и уж, конечно, богаче этого холодного, золотого утра! Живая прелесть молодости и нежной женской силы глядят на казака вызывающе. Хорунжий сердится:
- Не ботай языком без толку! Сама не сфальшь. Беедная! С плавни забегу к вам и увезу. Садись сюда скоро!
Он проговорил это сквозь зубы, но так уверенно, что девушка замолчала и послушно уселась на дроги, обернув ноги широким, синим сарафаном.
Лошадь пошла горячо. Дроги подпрыгивали. Луша сидела позади казака и, чтобы не вывалиться на повороте, робко ухватилась за его плечи. Лошадь быстро уносила седоков в степь. Вверху мелькали последние звезды. Небо было глубоко и таинственно, как океан. Луша от раскатов и толчков то и дело касалась грудью, локтями спины хорунжего и очень волновалась. По тому, как он отзывался на ее нечаянные прикосновения, подаваясь охотно спиною в ее сторону, она со страхом и радостью почувствовала его желание. О, этот милый, длинный шов на синей черкеске! Она уже не замечала людей, которых они обгоняли. Хорунжий еле слышно, но очень выразительно запел:
Вот бежит, бежит река
С гор и до потока...
Когда они выскочили за мельницу и на минуту вокруг никого не оказалось, хорунжий сбил со своей головы барашковую шапочку (она упала на колени к Луше, и та ее ласково попридержала) и, тряхнув волнистыми кудрями, откинулся к девушке, коснувшись затылком ее груди. Она тронула пальцами его волосы и отдернула руку. Как горячо! Сердце ее повалилось в пропасть, в душную, обжигающую пустоту. "Я думала, он умный, а он замечательный", - рассудила вдруг Луша. Все в ней радостно заиграло, запело от муки и счастья. Она еще не знала, что жизнь может быть так беззаветно прекрасна и глубока. Будто подхватило ее и понесло волнами моря, ярко-радужного, горячего, ласкового и чуть-чуть страшного...
- Ну, так соберись по-хорошему. Одежонку тож захвати на первое время. Не балуйся. Смотри, не то у меня!
Казак задыхается от волнения. Но тон его остается властным. Белые зубы его блестят, точно смеются. Голубые, большие глаза смотрят безжалостно и сурово.
- Соберусь. Богатства у меня немного, - робко и серьезно говорит Луша и вдруг наклоняется к нему и крепко его целует.
- У тебя-то? Ну да, говори!
Хорунжий не замечает, как и Луша, что они снова среди людей. Казаки изумленно озираются на горлана, и рябой старик сердито шикает на хорунжего (в темноте не видать офицерских погон);
- Не ори, дурак! Река близко.
К семи часам утра вдоль Урала от устья Ерика до Соколиной станицы и до самого леса, по пескам и невысокому яру - версты на три - десятками рядов стояли будары, тысячи синих, голубых, зеленых и даже полосатых узких и длинных деревянных птиц, готовых к осеннему полету на море. Вокруг них полеживали, неторопливо расхаживали, копошились у рыболовных снастей плавенные команды и нанятые весельщики - киргизы и пришлые рабочие. Все соколинцы сбились на яр, поближе к лесу, на исконное свое место у красного кирпичного памятника - рубежа. Впереди же всех, у опушки мелкого осинника, белела кошомная кибитка плавенного атамана, полковника Хондохина.
Солнце уже начинало заметно пригревать. Осип Матвеевич, лежавший в тени, тронул Василиста за плечо и показал на степь. Там, дымя пылью, тарахтели в тарантасах купцы и чиновники.
- Потянулись бакланы!
Купцы скакали прямо без дороги, по степи. На парах, на тройках и вразнопряжку. По тракту тихо двигались обозы с провизией, вином, запасными снастями, одеждой для рыбаков. Все телеги были странно и ярко разукрашены. Они направлялись к первой ятови, на Антоновский рубеж. Им в сутолоке рыбалки и торговли надо будет спешно отыскивать свои артели, и возчики заранее измышляли каждый для себя особые знаки. У Вязовых была обвешана ярким тряпьем дуга. У Астраханкиных грива лошади расцвечена бумажными завитушками, словно на свадьбе. Инька-Немец украсил свою тагарку красным и белым флагами; это примета уже для всех соколинцев. Асан-Галей посадил на верх повозки большого деревянного петуха и приготовил еще трещотку. Ивашка Лакаев работал в станице с богомазом и теперь изукрасил верх телеги цветными полосами радуги. У Пашки Гагушина в кармане были две губных гармошки и на наклесте тагарки рядом с привычной иконою Николая-угодника - картонный клоун-дергун. А сколько здесь было заливистых саратовских гармоний! Возле ятови, после того, как ее вконец расплавают, начинается разноголосый гвалт: кто колотит в медный таз, кто пиликает на жалейке, кто играет на гармошке, а кто просто орет верблюдом в меру своих человеческих легких. Адиль Ноготков и здесь распевает свои песни. Рыбаки сбегаются к своим подводам, и на ятовных песках открывается дикое гульбище - пьянство, пляски, песни. Казаки заранее покряхтывают и улыбаются, думая об этом бесшабашном пиршестве на берегах Яика...
Ближе к степи, сотенник отступя от последнего ряда будар, отдельно от казаков сидят на траве казачки.
Все они в сарафанах, в кокошниках, девицы в поднизях, голубых репейках на лбу. Они судачат, гадают о рыболовстве, лущат тыквенные семечки. Смеются над чиновниками, стадом сбившимися у кибитки плавенного атамана. Отпускают острые замечания насчет попов, разодетых в мешкообразные малиновые ризы.
Сам атаман прячется в кибитке. Важничает усатое начальство! Ниже его стоянки, там, где невысокий яр спадает и переходит в пески и где стоит огромный осокорь, чернеют две старинных пушки, - одна покрупнее, пудов на пять, другая не больше пуда. Вместо лафетов под ними дубовые, коряжистые чурбаны. Вокруг них с самым заносчивым видом - еще бы! - расхаживают два пушкаря, не подпускают никого к орудиям. Волосы у них взбиты и торчат чубами из-под картузов. Время близится к девяти. Шум на берегу спадает еще заметнее. Все ждут... Из кибитки выходит наконец полковник Хондохин. Он в этом году удостоен высокой и небездоходной чести быть атаманом плавенного рыболовства. Полковник в синей черкеске и белой папахе, высок ростом, усат, бородат - настоящий уралец! Встал на секунду возле кибитки, осмотрел широкое поле, поглядел на солнце и, смахнув с себя папаху, отрывисто, как плетью, взмахнул ею над головой. Поле ахает. Человеческие голоса приглушает удар крошечной пушки. Десятка три будар, белых, как морские чайки, дружно вскинулись в казачьих руках и метнулись по воздуху к Уралу, в воду. Это - плавенные депутаты. На бударах у них красные флажки. Во главе их сам атаман. Они поплывут впереди Войска, станут держать линию, не дадут вырываться вперед, будут рубить весла, если кто вздумает ослушаться команды. На ятовях они блюдут границы: не позволяют ярыжникам и неводчикам сплывать ниже намеченного рубежа. Это самое трудное. Течение уносит рыбаков с неводом, и часто казак невольно оказывается за линией. Много крупных недоразумений выходит из-за этого каждый год. Роль атамана почетна, выгодна (ему дается несколько "плавков" ежедневно: казаки поочередно забрасывают для него свои сети), но она трудна и небезопасна. У стариков еще ярко хранится в памяти самоубийство Иосафа Железнова, хотя это было чуть не двадцать лет тому назад. В 1863 году был назначен он плавенным атаманом. Наказный атаман генерал Дондевиль сделал ему выговор за то, что он будто бы небескорыстно потакал казакам, пускал их ниже рубежей. Железнов не снес позора и незаслуженной обиды, - застрелился. Уральцы горько оплакивали его память. Он был их единственным писателем. И не редкость, если и теперь казак-старик расскажет вам наизусть его трогательную и наивную повесть о "Василии Струняшеве".
После малого удара духовенство, выйдя скорым шагом на берег, выкрикивает быстрый молебен. Казаки не терпят длинных служб, особенно перед рыбалкой, и были случаи, когда атаман, заметя нетерпение рыбаков, прерывал богослужение большим ударом. Все Войско стоит с открытыми головами. Многие опускаются на колени. Взмахи тысяч рук - казаки крестятся. Порывистое раскачивание бородатых голов и сильных туловищ - рыбаки усердно отбивают поклоны. И все же большинство уральцев и сейчас стоят недвижно и сурово. Они староверы...
Молебен кончен. Настает страшная и томительная минута. Каждую секунду атаман может подать знак на удар. А не захочет, - и два часа не будет его. Случалось и так.
Узкая белая будара выметнулась на средину реки. Река расступилась перед ней голубыми, длинными ломтями. На корме ее - русокудрый хорунжий. Он горд и счастлив. У кого еще из рыбаков так удачно, так уловисто началась плавня? Его барашковая шапочка лихо откинута назад и сдвинута к правому уху. Он же знает, что на него сейчас смотрят не только все казаки, но и Луша. Ему хочется кричать и, ставя весло поперек течения, он беззвучно, но с силой мурлычет:
Стой, казак и дочь моя!
Слушайся совета.
Ведь казаки все уйдут, -
Вспомнишь поздно это!..
Будара пересекает Урал и врезается в мягкий песок большого мыса на Бухарской стороне, Атаман, явно рисуясь, легко прыгает на песок. Зачем-то поднимает и швыряет в сторону тяжелую коряжину. Рыбаки, как в строю, стоят недвижимо каждый возле своей будары, нетерпеливо и нежно оглаживая борты рукой. Атаман явно мучает плавенщиков. Медленно вытягивает он из кармана белоснежный платок, - и все Войско становится сразу мертвым. Казаки перестают дышать. Удивительно, что столько народу может совсем не двигаться и не шуметь. Сейчас платок взлетит на воздух и над рекою, отдаваясь за лесом, кашлянет большая пушка... Многие не выдерживают и схватываются за борта будар, но полковник Хондохин кричит через реку (как ясно слышат его все!):
- Назад! Оставаться на месте!
И снова все вытягиваются в струнку. Атаман очень осторожно вытирает лоб и снова опускает платок в карман. Инька-Немец, задыхаясь, плюет себе под ноги:
- Игру выдумал. Упустит Войско, получит жирного леща от наказного. Дурак! Швайн!
Бывало не раз, что случайное движение атамана пушкари и рыбаки принимали за знак, и тогда Войско, иногда даже не дожидаясь удара пушки, кидалось в реку.
Атаман снова в бударе, но не садится на нашесть, - стоит посреди лодки во весь свой хороший рост. Тысячи глаз жадно следят за ним. Тишина. Солнце. Блеск реки и неба... И вдруг в эту голубую торжественность утра, колебля розоватый воздух над рекою, падает и разносится по Уралу широкий, отчаянный рев верблюда.
Что это? Все головы повертываются на крик. В конце Болдыревских песков, в изголовье Лебяжьего мыса, всего в полверсте от стоянки Войска, из-за синей стены леса к реке выходит странная группа людей, человек десять мужчин и женщин, оборванных и запыленных. Они все на виду, на желтой ладони гладкого песка Бухарской стороны. Двое мужчин - один очень высокий, другой до странности маленький, но никак не парнишка, - у него немалая борода, - ведут к реке верблюдов. Тонконогий, худой верблюд задирает вверх голову, капризно ревет и упирается, крутит раздраженно махалкой хвоста. Ясно, что люди думают перебираться через Урал. Неслыханная дерзость! Лезть в реку с погаными, паршивыми нарами [одногорбый верблюд], переходить дорогу всему плавенному Войску за минуту до его выхода к морю! Переправа через Урал издавна запрещена Войсковым постановлением, а тут: на тебе!
Казаки просто немеют на минуту. Затем над рекою взметывается, шумит, как буря по лесу, возмущенный ропот. Конечно, его слышат и там, на переправе. Они гонят верблюдов в воду, - за хвосты животных привязаны телеги со скарбом и женщинами, а на горбах у них сидит по вожатому с талиной, все те же - высокий мужчина и бородатый малыш. Верблюды ревут, но двигаются вперед. Оставшиеся мужчины смело идут за ними, как будто они здесь уже переплывали реку сотни раз. Да кто же это, наконец?..
Атаман мчится к ним на бударе. Все Войско, затаив дыхание, злорадно ждет жестокой расправы над нахальными проходимцами. И вот тут-то Василист, Осип Матвеевич, Инька-Немец, а за ними скоро и все соколинцы видят, как крошечный человек - с такими знакомыми ухватками! - размахивая руками, криками отвечает на ругань высокого начальника. Казаки ахают. Бог мой, да ведь это же Ивей Маркович, Ивей, Ивеюшка, славный иканский герой!.. Эта весть, как тень по полю, бежит по рядам казаков. Все узнали теперь возвращавшихся из Туркестана казаков-уходцев. Да, да! Вон и сам Кабаев в черной, длиннополой хламиде стоит на яру и молится. Опускается на колени и кланяется широко на все стороны родной земле. Земле, но не людям! С людьми у уходцев особые счеты...
Жуть, оторопь надвинулись на казаков. Многие невольно стаскивают с голов картузы и шапки. Сзади уже визжат кликуши... Надо же было явиться ссыльным казакам в такой день, всего за несколько минут до большого удара! Василист узнает отца. Тот стоит у яра и смотрит на реку. Ненависть и злоба закипают снова в молодом казаке. Он искоса глядит на Григория Вязниковцева, на Василия Ноготкова... Они, они довели казаков до такого позора!
Сам атаман отступился от уходцев. Что он мог сказать им? Ведь они снова казаки, им возвращены все права.
Ссыльные шли теперь по полю мимо Войска. Казаки забыли о плавне. Как странно все одеты. На головах киргизские малахаи, на плечах рваные халаты или мужицкие поддевки со сборами. На казачках висят какие-то грязные ремки. В толпе разодетых женщин, приехавших на плавенный праздник, послышались всхлипывания...
- Сердешные вы наши! Утробные вы мои... Впереди всех, минуя высокий осокорь и выбираясь к дороге, идет Кабаев. За ним вышагивает Ефим Евстигнеевич Алаторцев, сгорбившийся и постаревший. Дальше высится Поликарп Бизянов, рядом с ним Савва Астраханкин, а позади их бредут женщины. У двух из них на руках лежат грязные живые свертки. Это они несут своих детей, рожденных на чужбине...
Отстав немного от других, качается на верблюде мокрый Ивей Маркович. Так знакомо и звонко посвистывает он, будто спешит на бахчи:
- Ойчюшш! Ойчюшш!
Никто из уходцев не смотрит в сторону Войска. Как будто и не было тут плавенной, уральской громады!
Казаки и казачки спускаются к Верблюжьей лощине, подходят к родному поселку. Они не были в нем больше семи лет. Давно перестали и думать, что им доведется в нем кончать свою жизнь, довязывать последние ячеи своей сети и снова плыть на бударах к морю... Мутные реки Сыр-Дарьи и Аму-Дарьи не смогли заменить им Урала. Несколько яицких казаков, среди них и Маркел Евстигнеевич, еще раньше самовольно кончили расчеты с жизнью. Возвращение казаков через Оренбург было постыдно. Генерал Астафьев потребовал, чтобы они все дали расписки в полном своем раскаянья. Но казаки и теперь не захотели виниться. Они наотрез отказались приложить руку к ненавистной бумажке. Их снова погнали на старые места. В дороге померли от горячки тетка Василиста Ирина и мать Анна. Об этом уже с год тому назад стало известно в поселке. И вот только теперь ссыльным разрешили уехать прямиком через Уил в свою область без особых обязательств.
И снова уходцы слышат, как рядом шумит, будто морской прибой, родное Войско, готовясь к удару. Они не оглядываются на земляков... На сырту уже выросла латаная свежими желтыми досками ветряная мельница Вязовых. Мертво застыв, она равнодушно выкинула в небо свои нелепые крылья. А там за ней из низины уже выползают плоские глиняные мазанки, и над ними мирно вьется сизый жалкий дымок, точно такой же, каким он был и до страшных годов... Дымок путается и виснет на ветвях больших ветел за Ериком. А вот и башенки черного кизяка, кучи сиреневой золы на задах, навоз. Когда-то ребятами все они, как куры, копались здесь, строили из этого пепла богатые терема... Как тяжело глядеть теперь на этот пепел и повалившиеся плетни, слышать знакомые запахи полыней, ковыля, кудрявого подорожника и с тоской думать о невозвратимом, счастливом покое.
О, невыразимая горечь и тихая радость возвращения на родину, к себе в дом!..
Атаман до синяков искусал себе нижнюю губу.
"Надо же, надо же было непременно сегодня, черт бы их всех побрал!.."
Белая будара вернулась и стала на свое головное место. Казаки все еще следят за возвращенцами. Те медленно спускаются к поселку... И только здесь уходцев встречают казачки. Женщины бегут к ним от поселка и со стороны реки. Маричка с воем хватается за облезлого верблюда:
- Родной ты мой! Не чаяла я, что сподобит Господь!
Ивей Маркович морщится:
- Ну, ну, икона я тебе? Сподобил! Он те сподобит? Брось реветь, не то глотка разорвется.
Глаза у него влажно поблескивают. Но он сдерживается. С верха не слазит. Он еще не остыл после ссоры с начальством. Свесившись с верблюда на сторону, взволнованно рассказывает Маричке:
- Атаман-то, дурья башка, базлат на меня, а я своим говорю: собака лает, караван проходит...
Маричка бежит рядом, держась за верблюда, утирает подолом мокрое свое лицо и умиленно глядит на мужа. Луша виснет у отца на шее. Горько всхлипывает, причитает, вспоминая покойных мать, сестру. Ефим Евстигнеевич потрясен. Неужели же это Луша? Ведь он же оставил ее совсем девчушкой! Он ощупывает пальцами ее лицо, как это делают слепые - как жалко трясутся его руки! - и говорит сурово:
- Зачем убегла с реки? Ты, казачка! Проводи Войско, как надо, - тогда вой!
- А ты... ты, папаня, не дойдешь туда?
- Ня знай, ня знай! Бильмей мин! - выкрикивает отец и трясет сильно выседевшей бородой. - Ты иди, иди! Не растабаривай!
Луша бежит снова к Уралу. Глотает слезы. Ей и горько и радостно. Здесь отец, которого она не видала восемь лет, там хорунжий, милый, вчерашний гость!
Полковник Хондохин не захотел длить эти тяжелые, удушливые для всех минуты. Он раздраженно махнул белой перчаткой, и тотчас же с яра глухо выбухнула большая пушка. Перекатами по речным мысам и лесным островам отозвалось эхо. Все вокруг внезапно вздыбилось и заметалось. Остроносое стадо будар дружно ринулось в реку, увлекая за собой казаков. Казалось; люди были прикреплены к лодкам и следовали за ними с восторгом и ужасом отчаяния. Первые минуты люди бежали молча. Снасти были привязаны к лодкам, и будары летели с яров, как попало, часто бортами и днищем вверх. Над рекой, над полем, закрывая солнце, встало рыжее облако пыли. Люди то пропадали, то появлялись в его оранжевом мареве и походили на мошкару: выплывали обезумевшие, искаженные лица, вздернутые к небу, ножницами раскинутые на бегу ноги. Все, казалось, посходили с ума. Люди прыгали с невысокого яра за лодками в реку, чаще попадая прямо в воду.
Игнатий Вязов с веслом в руке барахтался среди волн и никак не мог причалить к своей лодке. В ней сидели два российских парня, нанятые весельщиками. Они растерянно таращились на это рыболовное сумасшествие. Один из них, белесый и безбровый, вдруг мелко и часто закрестил свой открытый в испуге рот и пробормотал:
- Заступница усердная, Мати Господа Вышнего...
Рот его, ноздри, глаза от страха потеряли всякое выражение и казались просто темными и жалкими дырами. Игнатий, свирепо выпучив глаза, орал:
- Греби ко мне, окаящие! Греби изо всех сил. Ударь слева! Слева!
Фыркая и отдуваясь, казак ухватился за борт будары Иньки-Немца, чуть не опрокинул того. Старик остервенело плеснул в бородатое лицо Игнатия полную лопасть воды. Оба, обезумев, орали друг на друга. Иван Дмитриевич взмахнул с силой веслом и ударил бы казака по голове, но Игнатий, как утка, ловко пригнул голову и пропал под водой.
- Моржа окаящая! - зло прохрипел Инька. Казаки, проезжая мимо, несмотря на горячку, все же успевали посмеяться над Вязовым:
- Купайся, купайся, а то к сухому ни баба, ни рыба не прилипнет!
- Ишь, ныряет, будто брат и сват пестрой поганке и дохлой чехне...
Игнатий, видя, что у берега в сутолоке ему не попасть на свою лодку, - с берега летят новые и новые будары! - не выпуская весла, метнулся вплавь на средину реки. Непонятно, как он только ухитрился сохранить картуз на голове! Он даже не преминул поправить его, скосив по-казачьи набекрень. Маша рукой своим весельщикам, он орал в сторону солнца:
- Выгребай за мной! Выгребай! Не отставай, музланы!
Он легко вымахнул, как рыбина, на свободное место, встретил будару, легко в нее вскинулся и уселся по-хозяйски на корму:
- С Богом, ребятушки. Аида, вваливай!
Василист запутался среди других будар. Он плыл в компании с Астраханкиными и греб на пару с молодым Евстафием. Их оттирали несколько раз с быстринки в заводь, к берегу и никак не давали выйти на стремнину. Евстафий кричал, ругался, плевался. Но что значили сегодня все человеческие слова? Кто думал и считался с интересами соседей? Легкая трубная, из ветлы будара застряла в частоколе чужих весел. Тогда Василист решительно бросил на борта свои весла и шагнул в воду. Ухватил будару за нос, вплавь повел ее поперек реки, расталкивая другие лодки. Его пихали веслами в спину, он окунался с головой и, отфыркиваясь, плыл дальше. Ноздри его сходились и раздувались в гневе. Он ненавидел всех встречавшихся ему на пути... За бударами, уносимые течением, плыли десятки малиновых картузов и папах. Рыбаки теряли головы...
Невероятному людскому гвалту с Бухарской стороны отозвался такой же невообразимый гомон птиц. Стаи чаек, рыболовок, бакланов, ворон поднялись с берегов и в беспорядке закружились над рекою. Звонкие их стоны ударяли в небо и дождем сыпались на головы людей. Но люди не слышали птиц, как не замечали собственных криков, сопенья, кряхтенья и вздохов. Совсем высоко, потонув в голубом, кружились хищники. Они казались величавыми и бескорыстными зрителями рыболовства. Их было сейчас в воздухе не меньше, чем рыбаков на реке. Здесь смешались в одну стаю узорнокрылые беркуты, мелкая коричневая пустельга, тяжелые белохвостые орлы, пестрые ястребы, белесые скопы, нелепые грифы и стройные луни. Из гущи дерев, из-за мшистых корневищ по обрывам реки на казаков жадно и зло глядели пухлые совы и мохнатые филины...
Все будары теперь уже на воде, мчатся вниз по Уралу. На яру толпятся разряженные казачки, босоногие ребята, еще не доросшие до плавни, и старики, уже навсегда выбывшие из рыболовного строя. С завистью и восторгом глядят они вслед Войску. Сверкающая от солнца, широкая лента реки версты на три покрыта цветными узкими бударами. Они живые, эти легкие челноки, и люди кажутся лишь их придатками, а весла - настоящими крыльями. Как свободно и быстро подаются они вперед, скользя по взбудораженному лону вод!
Богатырского вида коренастый глубокий старик, житель Сахарновской станицы, в исступлении кричит в спины бегущим казакам (его впервые сыновья не взяли на плавню):
- Поклонитесь от Дорофеича всем плавенным рубежам и ятовям! Всем, вплоть до Гурьевской на взморьи. Уж меня-то они помнят! Поцерпал я из них рыбицы, поцерпал!
Старик опускается на яр, словно хочет ползти в воду, но тут же бессильно оседает и начинает громко сморкаться в красный полосатый платок. Увидав внизу приятеля-старика взмахивает платком, как флагом:
- Эх, Микандра Власич, кончина пришла. Теперь дело наше мокрое, - не высекает...
Передовая линия плавенных депутатов уже уходила за лес. Все в синих и черных мундирах-черкесках, ярко выступающих на белых бударах, они, казалось, сами бежали по воде, опираясь на весла. Луша уставилась на милую, такую знакомую ей спину кормовщика в бударе атамана и не могла отвести от нее взгляда. Эта лодка первой скатилась за синий выступ леса. У Луши по лицу бродит рассеянная улыбка, а на глазах выступили слезы. Как хочется ей полететь туда же, как полетела за казаками вот эта крошечная, золотисто-синяя пичужка-зимородок, неожиданно вспорхнувшая из-под яра и так прямо и нежно начертившая по реке свой тонкий путь! Подняться бы, оторваться от земли и унестись вслед за казаками, забыв обо всем на свете, кроме этой чудесной голубой дороги к морю!..
Стой, казак и дочь моя!
Слушайся совета,
Ведь казаки все уйдут, -
Вспомнишь поздно это!..
За первой лодкой, падая в светлую пропасть реки, быстро уходят и другие. Казаки все азартнее ударяют веслами. Нельзя отставать от атамана! Эх, первым бы завести ярыгу на ятови, подымая сонных, икряных осетров!
Как горят у всех глаза, каким жадным восторгом отливаются они!
Нет, плавня никак не походит на обычную работу, на будничное рыболовство. Это - радостный бег по воде, веселая погоня за красным зверем-рыбою, охота за счастьем! Казаки забывают и жен, и душенек, уже не помнят и черной процессии уходцев. К черту уныние! К дьяволу в пекло всякие скорби! Жизнь не ждет. Река, не уставая, бежит в море. Надо поспевать за ней. Так крепче, казаки, ударьте в весла, сильнее приналягте на уключины! Пусть остроносая будара веселее сечет волны, и река раскрывается глубже голубыми ломтями! К морю, к морю, на вековые ятови! Подымайтесь с темных песков, древние, мраморные осетры, жирные севрюги, свиноподобные белуги, - к вам жалуют на пир дорогие гости, желанные сватья, ваши крестные родители! Завтра на заре начнут они править веселые, смертные свадьбы! Звончее звените над головами, белые легкие чайки, перестаньте канючить, завистливые старые девы-рыболовки, ревнивее и дерзче клекот хищников! К чему вспоминать прошлогодние тучи, когда сейчас ослепительно светит солнце, когда в мире все так язычески ясно? Спешите, спешите, лихие уральцы, - там, у моря, в его синих просторах для смелых заготовлены вороха счастья, воля и покой!
Право же, незачем думать, что есть на свете беды и что всех нас ждет черное жерло смерти. Шире звените песни, ярче пылайте костры по ночам на песках! Пусть гвалт, крики, птичий и людской гомон вовсю славят жизнь! Она стоит того! Спросите об этом русокудрого хорунжего!
Река, разбушевавшись весной, взломав синий лед, вырвав с корнем деревья и швырнув их за сотни верст и дальше, утопив луга и лес, опять спадает и течет покойно... до новой весны! А там снова и снова полыхнет широким, пьяным половодьем!
Море всегда впереди, и к нему, вечно к нему течет и в него уходит древний, седой Яик...
Выпарившись на другой день крепко в банях, казаки-уходцы нагнали плавенное Войско. Целый месяц плыли они по волнам Урала к Каспийскому морю. Гуляли, бражничали по берегам. И только в октябре с первыми морозцами вернулись домой.
В те же дни исчезла из поселка Луша. Ее увез с собою в Уральск русокудрый хорунжий.