v align="justify"> Олень сказал:
- Вот что, товарищи, таких вопросов не обсуждают. Прошу вас всех скорее разойтись, и не толпой, а разными дорогами, лучше поодиночке. А я останусь здесь. Только... может быть, хоть двое останутся со мной на время, чтобы решить...
Наташа видела общую растерянность. Никто не отозвался, все спешно и молча двинулись, кто по дороге, кто в глубь леса. Тогда она подошла к Оленю:
- Я могу остаться с вами.
Он взглянул на нее и резко ответил:
- Уйдите! Уходите отсюда!
Наташа видела, как дергалась щека Оленя и какое презрение было в его глазах. Неужели никто не останется с ним? Новый резкий окрик Оленя:
- Слышите? Уходите немедленно. Вам тут нечего делать!
Она не смела ослушаться и пошла за всеми. Отойдя шагов сто в глубь леса, обернулась. Было видно сквозь деревья, как в прежней позе стоит Олень, а подле него лежат связанные люди. Олень словно ждал, что она оглянется,- и несколько раз злобно махнул рукой в ее сторону: "Идите!"
Уже никого не было видно, все разбежались. Она шла, но все замедляла шаг и прислушивалась. Минут через десять до нее донеслись револьверные выстрелы. Тогда, не выдержав больше, она пустилась бежать.
На другой же день прочла в газетах, что в лесу под самой Москвой найдено двое связанных и застреленных людей; один оказался мертвым, другой тяжело раненным: надеются, что его можно спасти.
Как и большинство бывших на маевке, она бросила свою комнату и была вынуждена скрыться. С большим трудом ей удалось установить связь с Оленем. Она послала ему короткую записку: "Готова быть, где укажете. Наташа".
Она получила его устный ответ через одного из участников группы; Олень просил ее приехать в Петербург и явиться по условленному адресу. Ей было поручено отвезти в Петербург большую сумму денег, добытых при "эксе". Наташа выехала немедленно.
С того дня, со страшного первого мая, жизнь перестала быть реальной. День сменялся днем, темные московские ночи сменились белыми петербургскими,- но в сознании все это отражалось неясно.
Она нашла в Петербурге Оленя в подавленном состоянии; он не мог простить себе ошибки: "Другой тяжело ранен". Он взял на себя всю ответственность и всю тяжесть ужасного дела,- и оказалось, что его рука недостаточно тверда. Теперь этот "другой" настолько оправился, что уже дает показания следователю. Тогда зачем было убивать первого и калечить этого "другого"? Но Олень не говорил об этом Наташе - он вообще не вспоминал о московских делах. Только подергивания скулы стали чаще, и он с трудом их сдерживал.
В Петербург перебрались постепенно и другие члены московской боевой дружины Оленя; группа пополнилась и здешними. Пока не было ни слежки, ни провалов, и нужно было торопиться действовать. Основная задача - центральный террор. Если он невозможен, то пока хотя бы такой крупный акт, который потряс бы правительственные ряды и взволновал бы всю Россию. И главное - скорее, пока налицо и силы и средства.
Была в корне изменена прежняя система конспирации, смешная и кустарная. Теперь члены группы встречались в отдельных кабинетах шикарных ресторанов, одевались у хороших портных, не жалели денег на добывание верных паспортов. В Финляндии была поставлена динамитная мастерская, в Петербурге снято несколько больших и хорошо обставленных квартир. В одной из них, по паспорту молодых супругов, поселились Олень и Наташа.
Теперь жизнь была непрерывным спектаклем, блестящим цирком, в котором акробаты ежеминутно рискуют ошибиться в математическом расчете своего воздушного полета - и разбиться насмерть. Внизу нет спасительной сетки, и ошибка на дюйм равносильна концу.
В этой страстной борьбе была забыта Москва и вообще исчезло прошлое. Жизнь от сегодня - до завтра. Лишняя минута - выигрыш. В полусне - любовь, если это любовь. Странно - каждый день есть суп, рыбу, салат, фрукты, может быть, за час до смерти,- но сильным телам нужна пища. И нужна любовь - если это любовь.
И Наташа думает:
"Вот если бы в деревне, на берегу Оки, в сытном духе зреющей ржи или в теплую ночь,- а этот дождь и тревожное ожидание были бы только сном. Встряхнуть головой - и все бы исчезло. И если бы там был со мной Олень, круторогий и сильный..."
Тогда - это была бы, вероятно, настоящая любовь.
"Иллюзион"
Некрасивая девушка с веснушчатым лицом и жидкими прямыми волосами вошла в вагон второго класса; она могла бы ехать и в третьем, если бы не имела, по обыкновению, важного поручения, вынуждавшего ее ехать с удобствами. Она ни на минуту не выпускала из рук небольшого чемоданчика, хотя в нем было только мыло в жестяной коробке, зубная щетка, полотенце, чистый кружевной воротничок и подушка-думка в белой наволочке. Еще, впрочем, коробочка с мятными конфетами и - дань женственности - крошечный флакон духов "Иллюзион".
Едва усевшись в вагоне, она вынула этот флакон, извлекла из него притертую пробку со стеклянной палочкой, слегка смочила духами платок и положила флакон обратно. Сидевшая напротив дама повела носом и недовольно отвернулась. Духи были очень сильные, а в вагоне и без того душно. Дама подумала: "Для кого она старается? Такая морда!"
Когда поезд тронулся, в купе оказались трое: прибавился еще мужчина, по виду - торговый комиссионер. Плотно усевшись, он тоже повел носом: сильно пахло духами и еще чем-то пряным и неприятным.
Ехать пришлось ночь. Дама вынула легкий плед и большую пуховую подушку и заняла весь диван. Мужчина приподнял верхнюю койку, грузно залез, обнаружив толстые нитяные носки, и, покашливая, разлегся с удобством. Девушка, для которой освободилась нижняя скамейка, вынула из чемодана свою думку и, убедившись, что дама лежит к ней спиной, опять извлекла флакончик и обтерла стеклянную пробку о наволочку подушки. Снова едкий аромат духов "Иллюзион" наполнил купе. Лежавший на верхней койке завозился и уткнулся в сложенный под головой пиджак. Затем девушка легла, пригнув коленки и закрыв юбкой ноги.
Все трое дремали, и все трое страдали от духоты и сладкого запаха. Несколько раз за ночь мужчина закуривал - и как будто от табачного дыма ему становилось легче. Каждый раз, когда чиркала спичка, девушка пугливо приподымалась и подбирала под себя маленькую подушку.
Ей дремалось всех тревожнее: у нее кружилась голова. Кроме того, ей было неудобно лежать, и она все время поправляла и одергивала неуклюже сидевшую на ней кофточку, которая сползала и топорщилась. Девушка задыхалась от жары и от неудобной одежды, часто кашляла в кулачок, выходила в коридор подышать воздухом и снова пыталась заснуть.
На финляндской границе, в Белоострове, по вагону прошел жандарм, затем, один за другим, несколько штатских. Когда к купе приближались шаги, девушка закрывала глаза и притворялась спящей.
В Петербург прибыли благополучно и в срок. При выходе даму пригласили в особую комнату для осмотра багажа, а на девушку не обратили внимания.
Вот и еще раз она выполнила свою обычную миссию. Взяв извозчика, она велела ехать на Васильевский остров, сошла на углу 10-й линии, прошла пешком две улицы, убедилась, что герань на окне повернута цветком в левую сторону, вошла в подъезд и позвонила.
- Никого не завезли, Фаня?
- Никого. На улице пусто. Здравствуйте.
- Много привезли?
Она передала подушечку, оказавшуюся тяжелой, затем, отвернувшись, стала расстегивать кофточку.
- Не смотрите сюда.
- Ладно, ладно, я не смотрю.
Стесняясь, она сняла с себя что-то вроде плотного жилета, тяжелого и неуклюжего. К телу он прилегал резиновой стороной, а снаружи был простеган прочными шнурами. Когда снимала, протаскивая его через расстегнутую кофту,- в лицо ей пахнуло удушливым теплым запахом, смесью эфира и карболки. Сняв - радостно потянулась.
- Надышались, Фаня?
- Ужасно! Особенно тяжело было ночью. Мне все казалось, что щиплет тело.
- Чему щипать? Ведь подкладка резиновая.
- И все-таки казалось. А главное - согнуться невозможно, как в латах. Ну, ничего.
- Голова не болит?
- Она всегда немножко болит, но я привыкла. Вот только тошнит.
-
Вам бы теперь прогуляться и проветриться. Или в бане попариться - вот хорошо! Мелинит* - вредоносная штука! Что-то вы все кашляете?
* Мелинит - взрывчатое вещество, тринитрофенил.
- Ничего. Я вообще кашляю. И в вагоне дуло.
- Нет, это не годится. Надо бы вас кем-нибудь заменить.
- Некем. Да и не нужно. Я привыкла, а другому будет трудно. И я - незаметная.
Она вправду была незаметной: низенькая, невзрачная, с худым лицом. Теперь, сняв тяжелый жилет, стала совсем тоненькой, и ее помятая кофточка собралась в складки.
- Ночуете в Петербурге?
- Нет, я в двенадцать еду обратно. Хотелось бы поспать, да уж лучше я пройдусь, времени всего два часа.
- Ну, как хотите. Да будьте осторожны!
Уж она ли не осторожна! В пятый раз привозит из Финляндии мелинит и динамит, дышит им целую ночь, отравляет себя через легкие и через поры своего худенького тела,- и даже слежки ни разу за ней не было. Делает дело маленькое, но очень важное и ответственное. Никого не видит, кроме двоих товарищей,- того, который передает ей посылки в Гельсингфорсе, и вот этого, который их принимает здесь. Больше ни с кем она видеться не должна; она даже и не знает почти никого, и не хочет знать, хотя могла бы. Настоящих героев она не видит, только слыхала имена некоторых. И впредь будет так же, если только здоровье позволит ей и дальше быть маленькой участницей великого дела.
Робко спрашивает:
- Нужно еще привозить?
- Еще два раза по стольку же. Вы там скажите, Фаня. И поскорее, хотя нехорошо вам часто ездить.
- Хорошо, я скажу. До свиданья, товарищ Максим.
- До свиданья, Фаня. Кланяйтесь, скажите, что пока все идет ладно.
- Я скажу.
Вот он, должно быть, такой же, из незаметных, хотя, конечно, не ей чета. Он должен знать больше. Хотелось бы поговорить с ним, а нельзя. Даже если он и захотел бы сам - все-таки нельзя.
Выйдя, она тихонько оглядывается и повертывает в первый переулок. Потом еще делает несколько поворотов, на всякий случай, прежде чем выйти к мосту на Петербургскую сторону. С Тучкова моста она долго смотрит на воды Малой Невы, радуется прохладе и старательно - и потому, что это приятно, и потому, что это нужно,- дышит чистым речным воздухом. Вспоминает, что с утра ничего не пила и не ела. Нужно будет зайти в кондитерскую, и там можно себе позволить и кофе со сливками, и два, три, четыре сладких пирожных.
Ей велели хорошо есть и хорошо одеваться и вообще держать себя так, будто она никогда не знала нужды. Быть по виду буржуазной! Другие так и поступают, даже иногда кутят по-настоящему. Но им это необходимо в целях конспирации, а ей непривычно и не нужно. Так лучше.
Все-таки, выйдя из кондитерской, она заглядывается на витрины магазинов. Новую кофточку нужно бы купить или хотя бы новый твердый воротничок к блузке. И еще она давно решила купить новую шляпу с большими полями, чтобы и лицо закрыть, и вообще изменить внешность - давно пора! Старая шляпка могла приглядеться шпикам за частые ее поездки. Она холодеет при мысли, что вот - зайдет и купит дорогую синюю шляпу с лентами, падающими на спину! Денег ей дали много - но хорошо ли тратить деньги на роскошь? И она уходит от соблазна: еще раз можно проехать в старой, а купить что-нибудь подешевле в Финляндии, для новой поездки.
До часа отхода поезда, усталая и неспавшая, она бродит по улицам со своим чемоданчиком. Встречаются молодые и веселые лица, женщины в дорогих светлых нарядах, мужчины с дерзкими глазами. И дети, которых она так любит,- а у нее не будет, конечно, ни мужа, ни детей. Как и других, ее ждет арест и, может быть, ранняя смерть. И тогда узнают ее имя, и ее маленькое участие в важном деле будет отмечено в истории революции. Вот и оправдание жизни!
У самого вокзала она покупает в дорогу пакетик смородины. Днем ехать еще жарче, и теперь можно третьим классом. Зато не придется душиться из флакончика.
Когда она в толпе проходит через вокзал, человек в коричневом пиджаке и грязноватом воротничке толкает в бок другого:
- Эту вот, жидовочку, который раз вижу. Все взад-вперед ездит.
- Ту, с чемоданом?
- Ну да. Главное - жидовочка.
- Может быть, дачница?
- Нет, все с дальним поездом.
- Понаблюдай. Только одета плохо, а они теперь больше рядятся под господ.
- Как-нибудь вещи бы осмотреть, как опять приедет.
- Ты скажи.
Мимо проходит высокого роста господин с перекинутым через руку пальто на шелковой подкладке. Рыжий пиджак опять толкает соседа:
- Видел?
- Вижу. Ступай, скажи Земскому, чтобы принял.
- Он на платформе?
- Там. Гони живо!
И рыжий, расталкивая толпу, спешит на платформу.
В ВЫСОКОМ УЧРЕЖДЕНИИ
-
Портфельчик потрудитесь оставить здесь.
Отец Яков замялся:
- А у меня тут бумаги. В сохраннности ли будет?
- Помилуйте, батюшка, в полной сохранности! Это только правило такое, чтобы с собой не брали ни палок, ни зонтиков, никаких пакетов.
Принимая портфель отца Якова, молодой человек, очевидно - помощник швейцара, подмигнул глазом и тихо сказал:
- У вас-то, батюшка, у лица духовного, ничего нет, а ведь другой человек мало ли что пронесет в залу. Может неприятность выйти!
- Разумно, разумно,- сказал отец Яков и подошел к зеркалу расправить бороду. Расчесывая ее гребешком, подумал: "Может быть, каких револьверов опасаются. Оно - предосторожность нелишняя".
И сразу стало и интересно и лю-бо-пытно! В Государственной думе этого нет, там проще. Там народ бывалый, да и толпа густа. А здесь - и пышность, и благолепие, ну и осторожность. Люди большие - Государственный совет! И министры, и бывшие министры, и будущие министры, коли их Бог доведет и сподобит.
Подошел опять к швейцару:
- А я в том портфельчике забыл свой билетик, свой пропуск.
- Да ведь уже предъявляли внизу, ваше священство, больше не потребуется. Извольте - достаньте сами.
Отец Яков распахнул пошире портфель, чтобы видно было, что там нет ничего неблагоразумного, достал "билетик" и вернул портфель.
- Все-таки, на случай, буду иметь при себе.
- Как угодно.
По широкой лестнице поднялся в места для публики, которой сегодня было мало, больше дамы, очень хорошо одетые. Были еще какие-то старички, а неподалеку от места отца Якова - молодая парочка: он - высокий, белокурый, в глазу монокль; она - под стать, тоже высокая и здоровая, очень молодая, шатенка, в черном платье, лицо простое и серьезное.
Отец Яков присмотрелся: "Где-то видал эту молодицу. А кто с ней - того не примечал. Хорошая чета, и молоды, и солидны".
Осмотрелся кругом - все люди приличные. Есть, впрочем, и из усачей: то ли военные в штатском, а то из наблюдателей. Понятно: охраняют. И опять перевел глаза на молодую даму.
"Похоже - не дочка ли рязанского доктора? Лицо ее, да уж очень парадно одета".
Подумавши, пересел поближе, поправил складки лиловой рясы, пригладил ладонью бороду и обратил лицо к парочке. Легонько кашлянул - и дама повернулась к нему. Отец Яков опять кашлянул и сказал:
- Очень роскошное помещение. Тоже пришли послушать? Конечно, лю-бо-пытно!
Господин с моноклем покосился, а дама спокойно ответила:
- Да, интересно.
- Родственников имеете среди членов Совета или так? Потому, извините, спрашиваю, что знавал одного члена по выборам, рязанского доктора, а вы мне его дочку напоминаете.
Лицо белокурого господина дрогнуло, и монокль повис на шнурке. Дама покраснела, затем решительно повернулась к священнику:
- Рязани? Нет, вы, батюшка, ошиблись. А какой это доктор?
- Калымов, Сергей Павлович. Прекрасный врач, всеми уважаемый, и человек почтеннейший. Значит, ошибся, прошу извинить. Часто бывает у людей сходство до поразительности. А я у них бывал в доме. Не часто, а бывал проездом.
- Не знаю. А вы, значит, не здешний, батюшка?
- Я - российский, повсюду катаюсь. В этом же высоком учреждении в первый раз, билетик себе выхлопотал.
- Мы тоже в первый раз, тоже приезжие.
- Из какой губернии будете?
На минуту она замялась, потом ответила:
- Из Москвы.
- А, прекрасно, прекрасно. Первопрестольная столица, город городов. Хотя и Санкт-Петербург тоже прекрасный город.
Внизу, в зале, послышалось шуршанье ног и стук пюпитров. Господин с моноклем наклонился к уху дамы:
- Кто?
- Кажется, знаю его. Просто - священник, безвредный. Бывал у отца.
- Глупая случайность. Не лучше ли уйти?
- Нет, пустяки. Но неприятно. Хорошо, что папа не в Петербурге.
- Ну, тогда бы и нас здесь не было.
Они стали слушать. Заседание было неинтересное. Кое-кого узнавали по портретам. На министерских местах сидело трое.
Во время монотонной и скучной речи одного из членов Совета Олень вымерял глазами пространство залы. "Из конца в конец не перебросишь,- думал он,- такая громадина! Если сесть с той стороны, все-таки попасть в министерскую ложу трудно!"
Несколько раз его взгляд останавливался на грузной фигуре известного профессора-либерала. "Этот напрасно погибнет - но что же делать!"
Мысль его работала быстро и деловито. Было бы проще-всего - взорвать снизу. Но такого количества не пронесешь. Почему они стали отбирать при входе сумочки и портфели? И даже зонтики! Чувствуют? Любопытно, что, где замешаны эсеры, там сейчас же пахнет провалом; лучше было обойтись без помощи партийных верхов и совсем не посвящать их в планы. Но теперь поздно. О снарядах, значит, нечего и думать. Остаются - мелинитовые жилеты. Но кто? Наташа?
Олень нахмурился. Правый глаз дернулся - монокль не помог. Олень боялся этого подергиванья, своей неприятной приметы. Осторожно оглянул публику - но все смотрели вниз, на говорившего.
Остаются жилеты. Наташа, конечно, потребует, чтобы ее пустили одну. Сила страшная, вероятно, обрушится потолок. В сущности, неважно, будет ли убит тот, а важен самый взрыв в Государственном совете. Это будет настоящим громом и настоящим большим делом. Наташа настойчиво потребует, и она имеет право!
Он представил себе Наташу не такой, какой она сидит тут, рядом с ним, дамой в черном,- а милой, веселой и очень ему близкой, ласковой. Наташей, просто - женщиной, а может быть, и любимой женщиной. И опять сжался и опять силой воли приказал себе: "Не смей! Она умрет завтра, я днем позже!" И еще подумал: "Почему позже, когда мы можем одновременно и это легче?" И почувствовал, как тяжело давит на мозг это твердое знанье, что дни считаны и что важно одно: продать свою жизнь как можно дороже. Все равно - долго, тянуть не хватит сил.
Значит, Наташа. А с нею вместе я, вот как пришли сегодня. Она не захочет, но она должна будет согласиться.
Оратор внизу продолжал свою медленную и тягучую речь. Олень подумал: "Сумасшествие! И этот, и все, и я, и мы - сплошное безумие! Все это должно погибнуть - и погибнет. Но распускать нервы нельзя".
В министерскую ложу вошли еще двое; впереди человек в черном сюртуке, большеголовый, лысый, с черной бородой и усами, закрученными кольчиком. При его входе сидевшие в ложе встали и почтительно поздоровались. За ним человек военной выправки; он обменялся рукопожатием с соседом и кивнул остальным. Их появление вызвало движение в зале: председатель расправил бакенбарды, члены Совета пошептались, пристава шевельнулись и застыли. Оратор, покосившись на вошедших, на минуту сбился, потом продолжал речь несколько более приподнятым голосом.
Господин в монокле опять наклонился к соседке:
- Это - он!
- Который? С бородой?
- Да.
Отец Яков заметил движение и тоже узнал вошедшего. Лицо отца Якова просияло - приятно лицезреть важнейшую персону государства! А ведь возможно, что доведется посмотреть и поближе и даже обменяться словом, если сиятельная покровительница сдержит обещание!
Едва вошел министр, как рядом с местами для публики появилось еще несколько личностей военной выправки, подвижных и внимательных. Интересовал их, по-видимому, не столько зал собраний, сколько места зрителей. Один долго всматривался в сидящую парочку, потом в ее соседа - священника, наконец перевел испытующий взор на других.
Олень, не повертывая головы, шепнул:
- Как хочешь.
Он прибавил громким шепотом:
- Как-то неинтересно сегодня в Совете. Идем?
Встав, она приветливо, но несколько жеманно кивнула сидевшему рядом священнику. Отец Яков учтиво откланялся, проводил чету взглядом, вскользь подумал, что вот ведь какое бывает сходство,- и снова с живым интересом стал вслушиваться и всматриваться. Ему, свидетелю истории, все было одинаково интересно и лю-бо-пытно! И он уж, конечно, просидит до самого конца - и ничего не упустит!
СЕМЕЙНАЯ СЦЕНА
Как и в тот раз, билеты на заседание Государственного совета достала и принесла Евгения Константиновна. Теперь пропуски были на новые имена. Олень поинтересовался, не может ли случиться, что носители этих имен будут замешаны в дело? Евгения Константиновна спокойно отвечала:
- Во-первых, их нет в Петербурге, а во-вторых, такие персоны пострадать не могут. Но кое-кто другой - пожалуй.
- Кто же?
- Один из членов Государственного совета, очень любезный человек, хотя и не очень хорошей репутации. Он устроил мне получение пропусков.
- Он вас выдаст?
-
Вероятно. Но дело в том. что он ведь сам будет в заседании Совета, так что ему будет, пожалуй, не до того. Конечно... са deреnd*...
* Будет видно (фр.).
Наташа и Олень с удивлением посмотрели на Евгению Константиновну. Какое самообладание! И оба заметили, что, несмотря на спокойствие тона, на французские словечки и даже на внешний цинизм, Евгения Константиновна взволнованна и грустна, но она прекрасно собой владеет.
Провожая ее в переднюю, горничная Маша все глаза проглядела на ее изящный летний костюм, дорогой белый кружевной зонтик, маленькую модную шляпку и легкую сумочку. Своя барыня нравилась Маше простотой обращения и румянцем лица, но настоящей барыней была только эта гостья.
"Наши купеческого звания, а уж эта, наверное, из знатных. И лицо важное и белое".
Олень говорил Наташе:
- Я боюсь одного, это - участия эсеров! У них нехорошо, подозрительно. Все их планы в последнее время проваливаются. И заметь - стали отбирать при входе портфели именно с той поры, как мы приняли общий с ними план.
- Но ведь нельзя же подозревать Евгению Константиновну!
- Ее нет, но она действует с ведома эсеровского центра.
- Она иначе не может.
- Я знаю. Без них было бы невозможно. Но я не удивлюсь, если что-нибудь случится. У них есть провокация.
- Так нельзя работать, Олень! С таким сомнением.
- И все-таки приходится. Отступать теперь поздно. Весь этот день прошел как бы в тумане. Говорили о мелочах, о возможных случайностях. Говоря - думали каждый о своем, очень трудном и сложном, чего высказать нельзя. Оба жили двойной жизнью, боясь неосторожного слова, которое может нарушить странный гипноз наружной деловитости и вызвать вопросы, с которыми уже не совладаешь.
Спасались мелочами: перебирали вещи и вещицы, которые останутся здесь; еще раз пересмотрели, не остались ли на белье и одежде пометки фирм и магазинов, не запала ли в книгу случайная записка. Суетились без особой надобности. Украдкой Наташа взглядывала на Оленя, который был нервен и задумчив и как бы смущен, но старался сдерживаться. И чем нервнее становился Олень, тем спокойнее чувствовала себя Наташа. В ней свершалось то, что бывает у верующих незадолго до кончины: маленьким пламенем уже разгоралось важное и серьезное спокойствие, внутреннее сияние обреченного.
Вечером, когда они решили лечь и заснуть, Олень сказал:
- Наташа, у нас два пропуска.
- Нужно другой уничтожить.
-
Нет, нужны оба. Я иду с тобой.
Она была поражена.
- Как со мной? Что ты говоришь?
- Я пойду с тобой, так лучше.
- Ты не надеешься на меня одну?
- Просто - я не могу иначе. Вместе жили, вместе и умрем. Она забыла, что их может слышать Маша, покраснела, схватила себя руками за виски и закричала:
- Что это значит?
Он, большой, решительный, железный, бестрепетный,- вдруг предстал перед ней маленьким и жалким. Она почувствовала, как всю ее охватил жар негодования. Где же подвиг? Маленькая мещанская любовь? Он, их признанной вождь, не может победить в себе жалости к ней, не может возвыситься над общей постелью!
Ей хотелось рыдать. Сказочное рассеялось, и из волшебного тумана, в котором они жили, проглянуло слезливое лицо мужчины, который не умеет жертвовать.
- Ты не смеешь! Ты обещал послать меня! И ты не смеешь меня жалеть!
Олень ответил тихо:
- Я себя жалею, Наташа.
Она резко рассмеялась ему в лицо, с жестокостью, какой в себе не знала.
- Ты в меня влюблен? Или на правах мужа? Но ты мне не муж, и я тебя не люблю. Ты только мой конспиративный сожитель, купец Шляпкин!
Он не оскорбился и просто сказал:
- Зачем эти слова, Наташа? Если даже люблю - зачем эти слова?
Она могла бы броситься ему на шею. Но тогда рушится весь уклад миросозерцания, которое она себе создала и без которого уже не может обойтись. Если принять это - тогда они оба должны изменить делу, бежать, устроить свою маленькую частную жизнь, ненужную и стыдную. Тогда, значит, все это вообще было ложью, а оба они - молодые супруги, проживающие награбленные деньги!! Рядом в постели - и рядом умирать. Выиграть любовника - и проиграть Оленя. И проиграть, конечно, себя.
Наташа ушла в спальню и бросилась на кровать. Слез, конечно, не будет. Она не погасила свет и в путанице мыслей смотрела на потолок, где дрожали тени стеклянных висюлек. По углам комнаты тихо пересмеивались Зенон, греческие стоики и немецкий Ницше. Внутри был холод: через сердце Наташи катила свои волны Ока. В сущности - это была уже смерть... но ведь смерти нет?
Она закрыла глаза. Волны Оки потеплели и смешались с горячей кровью. Стало легче дышать, и она вспомнила, что в соседней комнате остался Олень, вчерашний силач и сегодняшний слабый человек. И тот и другой были ей равно близки: тот посылал ее, этот шел вместе с нею. Она окликнула Оленя, назвав его настоящим именем, как почти никогда не называла:
- Алеша, иди сюда!
Он вошел совсем не робко и без тени смущения; подошел к кровати вплотную.
-
Кажется, я устроила тебе семейную сцену?
Он улыбнулся и погладил ее по голове.
- Ты меня поразил. Я не думала, что ты бываешь слабым.
- Конечно, бываю. Но это - не слабость, это - обдуманное решение.
- Но ты не пойдешь? Ты не можешь менять план!
-
Я, Наташа, пойду, потому что считаю это нужным. Двое - двойная сила. А ты должна примириться с этим и успокоиться, иначе я пойду один.
И вот - она уже только девочка, а он - прежний Олень, которому нельзя не подчиняться; вождь, который все может и все освещает своим личным участием. Это и есть его высокая любовь, и в этом страшная его сила.
Снова у каждого промелькнула своя - и все-таки общая - дума о том, что это не подлинная жизнь, а очень страшная и ничем не оправдываемая сказка, навязчивый сон, который когда-нибудь исчезнет. Ведь не может же быть, чтобы завтра их не стало? Этого никак не может быть! И все-таки это будет, но только в какой-то иной, не настоящей жизни. И сон, который они оба видят, не уйдет; и проснуться они не могут, потому что час пробуждения уже пропущен.
Они не говорили больше о завтрашнем деле; на них снизошел покой, и до света Наташа рассказывала Оленю о своем детстве, о деревне Федоровке, кучере Пахоме, о ледоходе на Оке - и с радостью слушала его ответные рассказы. До сих пор она очень мало знала про его жизнь, и каждая новость и любая мелочь ее волновали и занимали. Иногда, увлекшись рассказом, они перебивали друг друга, спеша высказать свое. Их последняя ночь была такой же целомудренной, какой была первая, и они не заметили, как оба задремали, забыв о том, что ждет их завтра.
Олень проснулся первым. Был поздний утренний час, в столовой лежали газеты, и Маша уже несколько раз подогревала самовар. Когда он разбудил Наташу, она неохотно открыла глаза, поморщилась от света и, еще не придя в себя, потянулась и спросила:
- А который час?
-
Скоро девять. Слушай, Наташа, случилось странное...
Она вспомнила все и вскочила:
- Что случилось, Олень?
Он протянул ей газету и указал место. Это был краткий указ о роспуске на летние каникулы Государственного совета - без мотивов и объяснений. Совет был распущен накануне важного заседания и раньше предположенного срока.
ДНИ ИДУТ
Отец Яков лоснился радостью: одним из первых он узнал, что депутаты разогнанной Государственной думы поедут в Выборг. Отец Яков рискнул - и примостился со своим портфелем в вагоне третьего класса, так что к общему съезду был уже в Выборге, в самом дешевом номерке самой дешевой гостиницы. Пот катился по нему потоками, когда на июльской жаре в широкополой поповской соломенной шляпе он стоял в толпе любопытных и смотрел на приезжавших. Сам не из смельчаков, хотя и озорной по жгучему любопытству, свидетель истории отлично понимал настроение депутатов.
"Вот и улыбаются, а самим боязно. Народ немолодой, почтенный, в большинстве семейный, а приходится как бы играть в революцию. С другой же стороны - оскорбительно им, разогнали, как мальчиков, а ведь считались вроде заправских народных представителей".
Несмотря на добрые знакомства, отцу Якову не удалось попасть на заседания, и было это очень обидно. Но все же в самые замечательные дни он оказался близким зрителем исторических событий и даже на одной фотографии был запечатлен вместе с кучкой "выборжцев", гулявших по главной улице финляндского городка. Ряса отца Якова вышла очень хорошо и ясно, лицо же он сознательно, на всякий случай, затемнил, надвинув широкополую шляпу на самые глаза. Позже тихо радовался предосторожности,- когда в знаменитом "выборгском воззвании" прочитал весьма дерзостные слова: "."не платить налогов, не давать солдат, не подчиняться властям",- и посмеивался в бороду, когда столь смелые буяны трепетно искупали обратные билеты у окошечка кассы, старались держаться кучкой, а вскоре по возвращении в Питер смирнехонько подчинились властям и отправились принять тюремное испытание.
Событиями был полон месяц июль шестого года. В первых числах случился еврейский погром в Белостоке и тянулся целых четыре дня. Сам родом из Приуралья, где евреев мало и вражды к ним никогда не было, отец Яков не страдал антисемитской болезнью. "Все люди, все человеки". "Несть эллин, ни иудей, но всяческая, и во всех Христос". Конечно, распяли Христа евреи, но было это давно, а к тому же еще в духовной семинарии его тревожила несомненность, что и сам Христос был из евреев. В Казани отец Яков имел близкого приятеля - еврея, присяжного поверенного, человека редкой души, а в Питере - думского журналиста Залкинда, который не раз устраивал отца Якова в ложе прессы, откуда всех видно и все хорошо слышно. Есть, значит, среди них люди почтеннейшие, а громить бедноту - великий грех и противно Христовым заповедям. Так и отметил отец Яков в тетрадочках своей летописи. Но все же, рыхлым своим телом чистый руссак, особого возмущения не испытывал. А вот думские события, и разгон, и "выборгское воззвание"* возбуждали его до предельной степени. Еще больше - слухи о крестьянских волнениях и о поджоге помещичьих усадеб, а тут еще восстания в Свеаборге и Кронштадте - вся эта волна событий и слухов захлестнула и понесла отца Якова. Были бы деньги - побывал бы всюду и посмотрел самолично, отчего и как волнуются люди: "Лю-бо-пытно!"
* Знаменитое выборгское воззвание - 10 июля 1906 г. группа депутатов I Государственной думы (в основном кадеты), собравшись в выборгской гостинице "Бельведер", обратилась к народу с призывом в знак протеста против роспуска Думы отказаться от уплаты налогов и службы в армии.
Но с деньгами было плохо, не набегал даже обычный маленький газетный гонорар, потому что в эти дни никто не интересовался ни бытом зырян, ни ассирийскими находками в Пермской губернии, ни детскими приютами, ни успехами кустарей в Пошехонье, ни пословицами и загадками, собранными отцом Яковом нынешней весной в Малоярославецком уезде, Калужской губернии. О политике он никогда не писал: и остерегался, и привычки не было. Однако о выборгских делах кое-что дал знакомой газетке за скромной подписью "Очевидец". Текст его писания сильно изменили,- но на это он никогда не обижался.
А события зрели, кипели и бурлили. Каждый волновался и негодовал по-своему, а все вместе продолжали есть и пить по-прежнему, между чашками чая и блюдами обмениваясь и новостями, и анекдотами. Что было полюбопытнее, то отец Яков записывал. В дни министерства Горемыкина* записал на полях тетрадочки поговорку:
Горе мыкали мы прежде,
Горе мыкаем теперь.
* В дни министерства Горемыкина - Иван Логинович Горемыкин (1839-1917) - председатель совета министров России в апреле - июне 1906 г., т. е. между Витте и Столыпиным.
Очень ему понравилось! Когда же старого министра убрали и заменили новым, решил отец Яков непременно добиться у него приема, чтобы воочию поглядеть на нового господина России. "Сподобился лицезреть самого Плеве,* ныне убиенного,- повидаю и этого". Повод всегда найдется: хлопоты о детском приюте. А пути к недоступному найдутся через сиятельную покровительницу Анну Аркадьевну, которой отец Яков аккуратно посылал свои книжечки и фотографии скуластых девочек в белых передниках, а в самом центре снята и благообразная его, отца Якова, фигура в белой чесучовой рясе. Надпись исполнена тушью "рондо" и гласит: "Ее Сиятельству Анне Аркадьевне, заступнице и покровительнице Кампинского приюта сирот женского пола".
* Самого Плеве - Вячеслав Константинович Плеве (1846-1904) - директор департамента полиции с 1881 г., в 1902-1904 гг.- министр внутренних дел, шеф корпуса жандармов. Убит эсером Егором Созоновым.
Хоть и не уверен был отец Яков, что этот приют, им основанный и из его ведения давно изъятый, продолжает существовать, а скуластые девочки остались маленькими за истекшие десять лет, с момента несколько скандального ухода отца Якова! Уход-то был скандален, но бланки приюта и большую печать отец Яков не оставил своим гонителям. Теперь, никаких явных материальных выгод не извлекая, он в нужных случаях пользовался и бланками, и печатью, адресуя благодарности и ходатайствуя о высоких рекомендациях.
Наступил месяц август, ясный, еще жаркий, но уже с уклоном к осени. События как будто затихли - чувствовалась сильная рука нового правительства.
В двух газетах, одной правой и одной левой, отцу Якову все-таки удалось пристроить петитные статейки об архангельских сказителях; один журнальчик поинтересовался и ассирийскими серебряными блюдами, а в другом охотно напечатали "новое о старце Кузьмиче".* Может быть, наступил покой перед новой бурей, а может быть, народ не внял выборжцам и скромненько платил налоги, давал солдат и подставлял свою шею предержащим властям. Сиятельная покровительница обещала отцу Якову устроить прием у нового высокого вершителя судеб России, доступ к которому был очень труден.
*Новое о старце Кузьмиче - в народе широко ходила легенда о том, что император Александр I вовсе не скончался в 1825 г. в Таганроге, а, удалившись от государственных дел, принял монашество и скрывался где-то в Сибири под именем старца Федора Кузьмича.
Счастливый этой надеждой, отец Яков побрел с Литейного пешочком на взморье, подышать природой. Когда добрел - вода Невы была спокойна и ветер с моря легок и приятен; а полчаса спустя потянуло морским сквозняком, вода посерела и вспенилась.
И думал отец Яков, что Нева - словно бы не русская река, не сестра Волге, Каме, Белой, рекам ласковым и задумчивым. Много в ней беспокойства и нет тихой мудрости и созерцательности. Может быть, это и неправильно, что столица России в Петербурге, в городе, слов нет, красивом, но холодном и неуютном, самое имя которого редкий мужик выговаривает правильно. Тут и царь, и Дума, и министры - и все это с краю, на отлете, все это для настоящей России, для срединной, непонятно и не очень нужно. Царство наше сонное, в меру работящее, молится лениво, равно Богу и лешему, и нет ему дела до "выборгских воззваний", и никаких оно не знает имен, и шум столиц в глубь его доносится досадным комариным гудом. А велико оно до безграничности, и города по нем - точно редкие мушьи точки на домотканой холстине, так себе - малозаметная досадная нечистота. Был бы дождь по весне, и солнце к Петрову дню, и по осени были бы грибы - грузди, белые, рыжики, а на крайний случай - кульбики и акулинина губа, в хорошем засоле и они годятся к посту. И был бы зимой обильный снег, великих рек кормилец, а по нему - заячьи следы, хотя зайца не всякий мужик ест, иные считают поганью. Что еще? Было бы лыко на лапти, и была бы ель на новый сруб. Не драл бы поп за крестины и похороны с бедняка, а драл бы с кулака, да реже наезжали бы начальство и просветители. А там - как-нибудь промаемся. Темный народ, точно; а кому какое дело? Темному и жить проще, ближе к зверю и мало тре