вижу, как ему пропитание носят и сам князь Иван Андреевич, нет-нет, да и спустится в погреб. По-моему, князь дорогой, выходит так, что побаивается Тараруй князя-то Агадар-Ковранского.
- Чего ему бояться-то? - вздохнул Голицын.- Кабы боялся, так давно бы извел.
- За этим у Тараруя дело не станет, да, видно, нельзя извести-то. Вишь ты, разбойничал князь-то Василий Лукич... Слыхал ты, поди, про шайку головорезов, что на большой дороге засела и обозы купецкие грабила? Много их, таких-то шаек, развелось, а эта отчаяннее их всех была. Так вот князь Агадар-Ковранский этой шайкой и атаманствовал.
Голицын поморщился.
- И это прознал! - сказал он.
- Все как есть, князь милостивый! - весело ответил Шакловитый.- Знаю я про все, пожалуй больше, чем Тараруй знает; купецкого приказчика Петра я разыскал, так он мне все рассказал. И знаешь, княже, повели ты мне еще сказать то, что я думаю...
- Говори, Федя,- ласково сказал Голицын,- говори все, что на душе есть... Ничего не бойся!
- Опять смуту Тараруй затевает - это верно узник-то мне сказал. С раскольниками он столкнулся... может, и впрямь задумал царем сесть... Со стрельцами он медовые разговоры ведет, для стрелецких голов пированьица потайно устраивает. Только на Москву и московский сброд не надеется он; ведь в Москве-то ежели подлый народ и пойдет за ним, так тогда лишь, когда смута разожжена будет. Пойдет, чтобы богатеев пограбить. Вот и нужно Тарарую, чтобы кто-нибудь новый смуту разжег. Тут ему от князя Агадара большая помога быть может. Знает князь Иван Андреевич, что князь Василий Лукич у большедорожных татей атаманствует, вот и думает, что придет он со своей шайкой на Москву и гиль почнет, а там раскольники подстанут, а на покрышку всего стрельцы явятся. Только ошибается он! Того он не ведает, что я знаю... У князя-то атамана с его шайкой распря вышла, мне и это приказчик Петруха поведал... Теперь-то князь Василий Лукич все равно, как перст один.
Пока он говорил, князь Василий Васильевич уже закурил трубку с длинным чубуком, и ароматный дым стал расстилаться по небольшому покойчику.
- Поглядели бы, княже ласковый,- весело засмеялся Шакловитый,- те, кто на Москве в старой вере остался...
- Что бы тогда было? - остановился против него Голицын.
- Расчихались бы! - совершенно неожиданно докончил подьячий, не желая сказать то, что вертелось у него на языке.
Но Голицын понял, чего не досказывал Шакловитый.
- Вот то-то и есть! - заговорил он, словно обращаясь к самому себе.- Гиль устроить, государство великое потрясти - это не грех, а на такое дело, как куренье, все оглядят и все незамолимым грехом считают.
- Не все, княже,- перебил его Шакловитый,- такое теперь пошло, что разве одни младенцы-сосунки табаком не дымят. Из Кукуя табачного зелья, сколько хочешь, добыть можно и добывают...
Голицын рассеянно слушал, что говорит Федор Шакловитый.
- Опять смута, опять никому ненужная борьба,- говорил он,- а тут столько дела, столько великого государева дела! Ведь если бы выполнить его, всем бы, даже смутьянам самим, лучше жилось бы! Нет, не должен я уходить. Я должен порадеть о Руси православной, только для того и дано мне от Господа все. Кому еще радеть кроме меня? Некому! Всякий только о себе думает, а о государстве страдающем и мысли ни у кого нет... Федор!
- Что прикажешь, боярин-князь? - быстро вскочив с табурета, спросил Шакловитый.
Голицын подошел к нему, положил ему на плечо руку и несколько мгновений в упор смотрел ему в глаза. Шакловитый, выдерживая этот упорный взгляд, не потуплял своего взора.
- Федор,- заговорил наконец Голицын, голосом, так и лившимся в душу,- страдает наше великое царство, Русь наша родимая страдает... Не дают нашему народу покоя злые вороги, а враги-нахвальщики стерегут наши беды, чтобы, вылучив пору, голыми руками нас забрать... И те вороги, которые внутри куда злее, чем те, что снаружи. Те далеко, а эти близко, вот тут, везде. С ними нужно бороться, не щадя живота своего... А кому бороться? Где люди? Их нет! Цари-малолетки, царевна-правительница... Да под силу ли ей бремя, под которым и Тишайший порой гнулся? Тогда оно будет под силу, когда она около себя преданных людей соберет, таких преданных, чтобы живота своего не щадили ради ее государского дела, чтобы и на розыске под пытками ее врагов не выдали. Федф, тебя я приметил в такие люди царевнины. Хочешь, не ей, а Руси православной послужить, ни на какое жалованье не зарясь?.. Опасна служба, голова с плеч слететь может, но все-таки тебя спрашиваю, хочешь послужить, Федор?
- Хочу, княже! - восторженно воскликнул Шакловитый, и на его глазах заблестели слезы.
Федор Шакловитый ничего не утаил, рассказывая князю Голицыну про пленника князя Хованского.
Агадар-Ковранский, действительно, оказался в руках стрелецкого батьки и сидел, запертый в одном из погребов его московского дома.
Князь Иван Андреевич и в самом деле боялся передать его в судный приказ. Он все еще не мог уяснить себе, как мог этот неведомый ему человек очутиться столь близко от заезжего дома, где произошла его встреча с раскольничьим посланцем, и беспокоился, не была ли подслушана им их беседа.
У князя Хованского было тоже немало дошлых людей, преданных ему за его "ласку", за подачки, на которые Тараруй был щедр всегда, когда ему нужно было чего-нибудь добиться. Ему скоро стало известно, кто такой его пленник, и эти сведения в самом деле окрылили его. Шакловитый был прав, когда высказывал предположение, что Тараруй хочет ввести в затеваемую им смуту новый элемент, доселе отсутствовавший, а именно: "народ". Но вместе с тем подьячий ошибался относительно того, на что это было нужно князю Хованскому. Тараруй просто рассчитал, что если бы смута не удалась, то ее возникновение всегда можно было бы свалить на "злых людей" - на татей большедорожных, и таким путем даже и при неудаче сухим и чистым из мутной воды выйти.
Однако, князь Иван Андреевич Хованский при всей своей дерзости, при всем своем несомненном уме, не был психологом. Хотя у него были на руках подробнейшие справки об Агадар-Ковранском, он не понял существа этой неукротимой натуры и при своих начальных переговорах прибег к обычной своей тактике: к запугиванию, то есть к тому, что как раз нисколько не действовало на князя Василия Лукича. Чем больше он грозил своему пленнику, тем злее тот над ним надсмехался, тем громче хохотал над ним.
Злобный, мстительный Тараруй терял голову, не только не зная, что ему делать, но не понимая, в какую игру затеял играть с ним пленник... Князь Агадар-Ковранский своими дерзостями и пылкими наскоками, положительно, сбивал его с толку.
- А-а, воронья снедь,- рычал князь Василий Лукич на Тараруя, когда тот, явившись к нему в погреб, заявил, что ему все известно: и кто такой его пленник, и какие за ним провинности числятся,- прознали-таки?.. Ну, да мне все равно! Знайте, знайте! По крайней мере на виселице умными казаться будете.
Свои слова он сопровождал злобным, гогочущим смехом, всегда смущавшим Тараруя. Князь Хованский привык, чтобы люди, к своему несчастью попадавшие в его руки, унижались пред ним, ползали у его ног на коленях, умоляли его о пощаде... О, с ними Тараруй знал, как себя вести! С ними, с этими жалкими червями, он был надменен, дерзок, беспощаден, но тут, слыша сам обиды и дерзости, он терялся и невольно притихал.
- Полно тебе, князь Василий Лукич, грозить-то,- ответил он на дерзкую выходку Агадар-Ковранского,- не страшна твоя гроза в погребе-то! - и прибавил, желая смутить узника: - ты вот лучше скажи мне, как ты разбойничал-то?
- Ежели с московскими боярами сравнивать,- загрохотал злобным хохотом Василий Лукич,- так я, разбойник больше дорожный, кротким агнцем был! Мы, разбойные люди,- телята кроткие, а волки-стервятники - вы, бояре... И за что только и нас, и вас одним и тем же жалуют: двумя столбами с перекладиной?
Опять этот сарказм смутил Хованского, смутил до того, что он даже не знал, что ответить. Ему все казалось, что человек, попавший в его полную власть, не мог бы говорить так, если бы не чувствовал за собой чьей-либо поддержки, обеспечивавшей ему полную безопасность.
- А ну тебя, князь! - беспомощно махнул рукой Тараруй.- Тебя верно и не переговоришь... Тебе слово скажешь, а ты в ответ десять... Давай лучше по-хорошему...
- Давай по-хорошему! - согласился Агадар-Ковранский.- Да и чего нам в добре не быть? Ведь одинакие мы: ты - боярин именитый, а я - разбойник придорожный, одного, значит, поля ягода...
- Полно,- перебил его Тараруй,- надоел!.. Ну, одинакие, так одинакие, одного поля ягода, так одного,- цинично признался он,- ежели так, то и помнить мы должны: слыхал, поди, рука руку моет?..
- Слыхал... Что же из того?
- А вот что. Хочешь этот погреб на хоромы сменить? Хочешь, чтобы все твои художества навсегда забыты были? Хочешь, чтобы все твое именьишко, за государя взятое, назад к тебе пошло? Мало этого, хочешь важным боярином стать... думским, что ли? Оно и роду твоему княжескому подстать совсем!
- Ну, ну, говори, что дальше,- грубо перебил Тараруя князь Василий,- по всему вижу, хочешь ты меня, разбойника, к себе в учителя взять... Брось лисить: не тебе у меня, а мне у тебя разбойному делу учиться нужно!
Князь Хованский пропустил мимо ушей эту новую дерзость своего пленника и продолжал прежним миролюбивым тоном:
- И мало для этого служить нужно: всего только пособрать бы тебе твоих молодцов да на площадь выдти с ними, погорланить малость...
- Или гиль опять? - быстро спросил Агадар-Ковранский.
- Гиль не гиль,- ответил Тараруй,- а народ православный своей святой правды искать собирается. Знаешь, поди, сам: цари-то - малолетки, а за них государевым делом баба, сестра их, правит... Нешто это полагается? Царь-то всякий, поди, по образу и подобию Божию, аки Адам сотворен, а всякая баба из ребра, что кочерыжка... Кочан на ней должен быть, так не Ваське же Голицыну кочаном стать?.. Не желают этого православные, и вот ты правде Божьей послужи со своими молодцами, а послуги твои втуне не останутся: зело добрая награда тебе будет.
Ожидая ответа, князь Иван Андреевич, поглаживая бороду, лукаво смотрел на Агадар-Ковранского. Он не сомневался, что ответ будет утвердительный, и думал:
"Ага, попался-таки, парень! Пред добычей-то никогда ворон ворону глаз не выклюет... Вот после, когда добычу делить придется, так другое дело, а теперь... Да и что мне тебя в погребе гноить, ежели ты мне службу сослужить можешь? А погреб к тому же мне для хозяйства нужен; осень скоро - с деревенских огородов всякую всячину повезут, а тут держи тебя. После-то погреба не понадобится, прямо тебя, друга милого, в сырую землю упрячу"...
На лице князя Василия Лукича заметно отражалось волнение.
- Ну, что же, родной? - заторопил его Хованский,- какой твой ответ будет?.. Вижу, что согласен ты...
- Нет, погоди, князь Иван Андреевич,- так и встрепенулся князь Агадар-Ковранский,- дай мне хотя до утра пораздумать.
- Чего раздумывать-то, сокол мой ясный?
- Нужно... Не все ты знаешь! Ведь я своих молодцов растерял; повздорили мы промеж себя малость...
- Эка, велика беда! - перебил его Хованский.- Хочешь, так я тебе под начало сколько угодно молодцов дам... Твоим-то уж ни в чем не уступят: злы, как псы цепные, и в разбойном деле куда как искусны...
- Твоей, что ли, выучки? - пренебрежительно кинул ему Агадар-Ковранский.
- Вот именно! - залился смехом стрелецкий батька.- Ну, что ж, милый, по рукам да и в баню?
- Нет, поразмыслить хочу,- уперся Василий Лукич,- а что и сулить, ежели ничего я сделать не сумею и не смогу... Молодцы-то мои, видно, к себе меня в атаманы опять хотят... Силой в свое становище тащили, да твои сорванцы им помешали...
- Ну, что же поделать, ежели так вышло? Кто такое дело знать мог? - поднялся со скамьи князь Иван.- Так и быть, милый, подумай до утра, ежели тебе того так хочется... До утра недолго. А чтобы тебе думать не скучно было, так я тебе французского винца пошлю... Выпей, вкусное вино-то, я за ним на Кукуй-слободу к купцу Монсову посылаю и нарочно по малости беру, а то у нас, на Москве, его беречь не умеют... Подумай, подумай, друг сердечный; ежели надумаешь народу православному послужить, за мной пошли, а не надумаешь - и посылать не нужно... Я тут своих людишек сам пришлю; нечего и погреб понапрасну занимать, он мне под овощи куда как нужен! - закончил разговор угрозою князь Хованский.
На этот раз узник не разразился, как прежде, злым хохотом, не отпустил вслед уходившему обычной дерзости. Теперь он был всецело погружен в свои думы, и весь остальной мир как бы перестал существовать для него.
Холоп, принесший князю Агадару объемистый кубок вина и блюдо всякой снеди, очевидно, со стола самого князя Ивана Андреевича, застал его расхаживающим большими шагами из угла в угол. Василий Лукич словно не заметил вошедшего и обратил на него внимание только тогда, когда тот умышленно громко кашлянул.
- Ты чего? - накинулся князь на холопа.- Пошел вон!
- Я... я-то ничего,- забормотал тот,- а вот Федор Леонтьев...
- Какой Федор Леонтьев?
- Шакловитый... подьячий... так он... сказать твоей милости велел, что ежели пить будешь, так поболтай посильнее... Тогда оно вкуснее станет... А я что? Мне ничего не надо...
- Ну, и пошел вон! - даже замахнулся на холопа князь Василий Лукич.
Холоп исчез, а князь Агадар-Ковранский опять остался один со своими думами, овладевшими им после ухода Тараруя.
- Ловко придумано, куда как ловко! - словно отвечая самому себе, воскликнул он,- ай, да Тараруй! На что другое, а на всякое низкое дело взять его... Хочет, чтобы народ смуту поднял... Потом раскольники пристанут, а там его стрельцы все повершат... Чего ловче! В смуте всякое бывает: ненароком можно и в кого не хочешь нож всадить... А в самом деле, правду я говорил, что разбойникам у вельмож царских разбою-то учиться следует!
И вдруг, когда так подумал князь Василий, словно кто-то неведомый щипнул его за самое сердце. Никогда этого раньше не бывало; никогда, с той самой поры, когда он, князь Василий, потайно свою ненаглядную Ганночку увидел, не знало его сердце жалости, а тут вдруг опять заговорило. Вспомнилась князю-разбойнику тихая обителька на берегу лесного озера с ее ветхими, давно покинувшими мир стариками, вспомнилось, как они приняли его, болящего, обеспамятевшего, зная, что за зверь он лютый был, и вдруг этому неукротимому, полному всегда кипящей злобы человеку, стало жалко этого приюта мира и любви, до боли в неукротимом сердце жалко стало... А тут распаленное воображение представило ему пылающую смутой Москву. Вот где разгуляться есть, вот где есть чем потешить сердце богатырское, руки поразмять... Хорошо! Эх, пропадай все! Хоть день, да мой...
В горле Василия Лукича пересохло, и он, подойдя к столу, взял кубок с присланным от Хованского вином. Тут ему припомнился несвязный лепет холопа.
Инстинктивно последовав странному совету, князь Василий сильно потряс кубок, и сейчас же послышались какие-то звуки, словно металл ударялся о металл.
- Это что? - так и вспыхнул князь, и, забывая о жажде, повернул кубок вверх дном.
Вино вылилось, но вместе с ним на каменный пол упал, сильно звякнув при падении, большой ключ.
Не помня себя, Агадар-Ковранский схватил его, отер и несколько мгновений смотрел то на него, то на дверь. Потом с искаженным от волнения лицом он кинулся к двери, вложил ключ в замочную скважину и повернул его. Дверь отворилась, князь Василий увидал полутемный коридор, но стражи в нем не было...
- Так вот как? - тихо проговорил он.- Знать, судьба... Э-эй, Тараруй, не удалось тебе меня в кабалу взять!
Не раз приходилось Москве переживать бурные гили, не раз все ее предкремлевские улочки и площади заливало живое, бурлящее море, но никогда еще столь долго не затягивалась смута. Бывало, гили вспыхивали и унимались, как вспыхивает и угасает всякое случайное пламя. Но на этот раз было не то: начиналась затяжная смута.
Московские люди притихли, попрятались подальше; им было хорошо ведомо, что смута коснется прежде всего их и им прежде всего придется поплатиться и своими именьишками, а не то и своей жизнью.
Князь Хованский ликовал. Он был вполне уверен в благополучном исходе своего предприятия. Все, казалось, говорило за его успех. Стрельцы восторженно принимали своего "батьку", когда он, так сказать, гипнотизировал их, наезжая то в одну, то в другую из слобод для беседы. Из внутренних городов приходили от верных людей, вожаков-раскольников, вести, что ежели только Москва начнет, то они на местах не отстанут.
Все это так вскружило голову Хованскому, что о предстоящем захвате молодых царей, а затем и о своей женитьбе на царевне-правительнице он говорил уже, как о совершившемся факте.
- Ты, Андрей, свою-то царевну береги,- лукаво подмигивая, сказал он сыну,- она у тебя хоть и перестарок,- намекнул он на уже решенный им брак князя Андрея с царевной Екатериной Алексеевной,- а девка в соку, по красивости-то и моей Софьюшке мало в чем уступит... Притом же тихая, не то, что сестрицы Mapфинька или Марьюшка, а о Софьюшке-правительнице и говорить нечего,..
Князь Андрей кисловато улыбнулся: с одной стороны, ему не верилось, что природная царевна станет его женой, с другой - он завидовал отцу, не желая его смерти, чтобы занять московский престол.
- Эх,- ответил он,- кажись, чтобы старшая сестра у младшей дочерью стала, того и в зарубежных царствах не было!
Князь Андрей, профессиональный юрист, еще ничего не достигнув, уже подыскивал основание к тому, чтобы столкнуть отца, когда тот заберется на престол, и занять его место. Однако, упоенный заранее восторгом старик не обращал внимания на отдаленные намеки сына.
У князя Ивана Андреевича был еще младший сын - князь Иван. Это был буйный молодец, гуляка, безобразник. Отец уже давно махнул на него рукою: старику Хованскому думалось, что на этого сына он надеяться не может: "больно ветра много в голове", тогда как спокойный, рассудительный, до тонкости знавший все законы Андрей Иванович казался ему самым подходящим в хитросплетенной интриге, которая должна была их обоих привести к престолу и возвести на него.
Уверенный в преданности стрельцов Тараруй все-таки несколько побаивался одного стрелецкого полка, не выказывавшего ему своих восторгов и безучастно относившегося ко всяческим его заигрываниям.
Это был стрелецкий стремянный полк, особенно часто вызываемый для караулов в Большой дворец. Этот полк пользовался большим вниманием царевны-правительницы, часто видел обоих царей и казался старому интригану ненадежным.
"Надобно удалить его,- размышлял князь Иван Андреевич,- а то одна ложка дегтю весь мед испортить может... Вон и бутырские солдаты неведомо еще на чьей стороне будут".
В самом деле, в слободе Бутырке, у заставы, где были поселены гарнизоны солдат бутырского полка, положение было довольно неопределенно. Солдаты были совсем новым войском, большинство их было взято из московских семей. Они знали, что при смуте прежде всего пострадают их родные, и потому далеко не были проникнуты желанием помочь в беспорядках стрельцам. Эти же последние были для Москвы чужаками: московских уроженцев среди них было немного; большинство составляли астраханские стрельцы и вообще уроженцы Поволжья. Все они были закоренелыми раскольниками, и на них-то была у князя Хованского самая твердая надежда.
В своем упоении князь Иван Андреевич даже особого внимания не обратил на побег князя Агадар-Ковранского из его погреба. Когда Хованские подсчитали свои наличные силы, для него сразу стало ясным, что при таком их количестве можно обойтись и "без народа", а стало быть, и вожака для гилевщиков было уже не нужно.
- Пусть его! - решил князь Хованский, когда ему доложили, что пленник неизвестно как убежал.- Далеко не уйдет, тут на Москве трепаться будет... Найдется - повешу на первом заборе, вот и вся недолга!
Он даже не назначил расследования о том, как удалось бежать пленнику: не до того было,- все его мысли были заняты предстоявшим "великим действом".
А начало этого великого действа было назначено на 19 августа 1683 года, когда по Москве из Успенского собора в Донской монастырь совершался крестный ход в память избавления от нашествия татар-крымцев при царе Федоре Иоанновиче.
Обыкновенно, этот крестный ход совершался с особенной пышностью. За ним всегда следовал сам царь, несший крест. Тут должны были идти оба царя, и у Хованского был план произвести беспорядок во время пути к монастырю и захватить под предлогом "верного обережения" обоих царей - Ивана и Петра,- оставив, однако, на свободе их сестру-правительницу.
Грозные дни переживала царевна-правительница Софья Алексеевна. Она ясно понимала свое положение, сознавала призрачность своей власти. Какая это власть, если иные стрельцы могли шатать ее из стороны в сторону, если они могли за несколько бочек вина, выкаченных им для пропоя, сгонять с царства одних, возводить на престол других! Что это за положение, если развратный старик Хованский, плохой полководец на поле битвы, мог предъявлять требования на красавицу, царскую дочь, замужеству с которой был бы рад любой зарубежный король!
Царевна зубами скрежетала, платки свои кружевные в мелкие клочья рвала, всех своих горничных девок перещипала со злости, когда ей вспоминались замыслы Тараруя. В ней этими замыслами была оскорблена женщина, женщина гордая, властная, знающая, кто и что она такое, и притом еще, женщина любящая...
После ночного свидания в беседке царевна не видела князя Василия Васильевича,- да мало того, что не видела, а сама не хотела его видеть.
- Когда сдержу свое слово и покажу ему, что Тараруй в свой смертный час будет отказывать,- приказала она передать своему любимцу,- тогда и свидимся...
Однако, тут говорила уже не одна только гордость. Как ни была могуча царевна, а и в ее мужественное сердце закрадывалась неуверенность в своем будущем. Она тоже хорошо знала, на какие силы опирался Хованский, и порой отчаяние начинало охватывать ее. В сущности говоря, она была одна, совсем одна; то трусливое боярское стадо, которое толклось постоянно в царских палатах, только раздражало ее своею растерянностью.
"У-у, окаянные! - думала не раз царевна.- Возьмет Тараруй силу, так от меня все они к нему и посыплются! Вот и вся их цена".
Однако в последние дни при царевне оказался человек, в котором она сразу же уверилась безусловно. Это был Федор Леонтьевич Шакловитый. Уже одного того, что он был прислан "светом Васенькой", было вполне достаточно, чтобы царевна положилась на него, как на каменную гору. И она на этот раз не ошиблась: Федор Шакловитый был именно такой человек, какой и нужен был Софье Алексеевне в переживаемое ею тревожное время.
Она сразу приблизила его к себе, долгие часы проводила с ним в разговорах о предстоявших событиях, и Шакловитый умел всегда успокоить ее тревогу.
- Брось даром крушить свое сердце, матушка-царевна,- говорил он,- что там будет, Бог покажет, а я так думаю, что не Тарарую нас взять...
- Думаешь? - спрашивала Софья Алексеевна.
Шакловитый презрительно передергивал плечами.
- В грош я тараруевских стрельцов астраханских не ставлю! - говорил он.- Они, что пес-пустолай, только на одно тявканье и годны... Сделай по-моему, царевна, и увидишь, что выйдет... Доверься мне в этом! Богом клянусь - не пожалеешь!..
Шакловитый уже не однажды развивал пред правительницею в подробностях свой план борьбы со смутой, но только накануне того дня, когда должен был идти роковой крестный ход, царевна-правительница сказала ему:
- Ну, Федор, сделаю по-твоему, а в остальном сам действуй...
Глаза молодого человека заблестели радостью, когда он услыхал эти слова.
В день крестного хода несмотря на все страхи, все московские улицы и проулки, по которым он должен был пройти в Донской монастырь, кишели народом. Все знали, что вряд ли дойдет до монастыря крестный ход, что на пути ему тараруевы приспешники приготовили засаду, и что дело дойдет до кровопролития; но все-таки во всех говорило любопытство и собрало на улицы толпы праздных людей. Среди них был и недавний пленник Тараруя - князь Василий Лукич Агадар-Ковранский.
Когда он вырвался из погреба Хованского, то первым, на кого он наткнулся, очутившись на свободе, был Федор Шакловитый. Последний увел к себе освободившегося пленника, скрыл его у себя до поры, до времени и только теперь, в день крестного хода, позволил ему выйти на московские улицы, чтобы посмотреть, как начнется тараруево "великое действо".
Князь Василий Лукич ходил из улицы в улицу, как сонный. Всюду он видел буйные толпы пьяных стрельцов, слышал угрозы залить Москву кровью и не видел ничего такого, что было бы приготовлено хотя бы для отпора начинавшегося бунта.
А что последний был неизбежным, это казалось очевидным.
- Возьмем за себя великих государей,- во все горло орали пьяные,- пусть они сами царствуют, а бабьего хвоста нам на престоле не нужно...
Такие крики раздавались всюду. Начало своего "великого действа" Тараруй полагал именно в захвате царей. Это он считал наиболее важным; остальное все, по его расчетам, должно было пойти как по маслу.
Вдруг незадолго до того, как кончилась в Успенском соборе литургия, показались стройные ряды всадников, направлявшихся через Москву к Коломенской заставе. Это выходил в полном своем составе стремянный полк, тот самый, на который не питал надежды князь Хованский. Полк красиво прошел по улицам, никого не трогая, и это еще более убедило бунтовщиков в их успехе.
- Видел, князь, стремянных? - ликовали полупьяные стрельцы,- теперь нашему делу ни от кого помехи не будет...
Чу, зазвонили колокола. Это пошел крестный ход. Вот его хоругви, слышны песнопения... Вот идет духовенство.
Стрельцы не двигались с места. Они стояли, разинув рты, не зная, что им делать. Ни царей, ни царевны-правительницы за крестным ходом не было...
- Отъехали цари-то с Москвы,- пронеслась вдруг весть среди обескураженных бунтовщиков,- стремянные их поезд провожать позваны.
Хитросплетенный план Тараруя потерпел крушение.
Да, не удался в самом своем начале план старого Тараруя!..
Несчастные пьяницы-стрельцы были подбиты на то, чтобы захватить обоих царей и скрыть в подмосковном дому своего "батьки". Но царей на крестном ходу не оказалось и захватить было некого. Повод к смуте был вскрыт разом: и всеми сторонниками Хованского овладели смущение и растерянность.
Сам Тараруй не знал, что делать. Теперь ему уже не о царстве нужно было думать, а о том, как спасать свою голову. Старик хорошо знал нрав своих стрельцов. "Сумы переметные" - нередко называл он их сам. Всякая неудача действовала на них угнетающе, и теперь можно было ожидать, что если не все полки, то большинство их, перейдут на сторону правительницы.
"Изловить! Придушить сразу, - было первою же мыслью Хованского, когда он получил известие об отъезде царей,- все равно пропадать теперь".
Но момент был уже упущен. Весь царский двор был в селе Коломенском и около него для стражи оказался стремянной полк, достаточно сильный, чтобы отбить нападение стрельцов, если бы только те осмелились на это.
Но стрельцам было не до того. Они приуныли, потеряли всякую бодрость и пьянствовали так, что в кружалах не хватало вина.
Однако, Хованский не хотел сдаваться. Он вздумал пугать правительницу "новгородскими боярами", которые, будто бы, прибыли в Москву для всенародной смуты, и совсем уже глупо спрашивал у правительницы, что ему с ними делать?
- А тебе бы, воевода,- последовал ответ,- тех новгородских бояр взять за себя и разыскать ими, для чего они то действо затеяли, и, разыскав все, бить челом великим государям, пусть бы грамоту свою дали и тех смутьянов по своей царской воле пожаловали.
Другими словами, Хованскому указан был обычный порядок судебного расследования по делам подобного рода и при этом даже было подчеркнуто, что, дескать, он, воевода, своего дела не знает, ежели о нем расспросы делает.
Это было таким ударом по самолюбию князя, что он совсем голову потерял и начал было Москву мутить и кровавую гиль поднимать.
Однако опять последовала неудача! Московский народ не хотел гили и был против стрельцов, которых считал рассадником смуты; стрельцы, растерявшиеся после первой неудачи, боялись народа, зная, что они - ничто без него и негодны были ни к каким вооруженным выступлениям.
Раскольники же, видя, что ни народ, ни стрельцы смуты не начинают, тоже сидели, не давая о себе ни слуха, ни духа, так что Тараруй и его сын остались совершенно без союзников. А тут еще наступило новолетие. Нельзя сказать, чтобы день первого сентября праздновался Москвою особенно пышно, но, как и во все другие праздники, москвичи любили основательно выпить в течение его. Москва в день "действа нового лета" обычно имела пьяный праздничный вид, а на этот раз осталась трезвою. От двора пришел указ Хованскому быть у "действа нового лета", а он, струсив сам, не пошел. Не пошли и его стрельцы. Из народа пришли только пьяницы, и патриарх остался очень недоволен. Еще бы! При торжестве был только один окольничий.
Москва испугалась, с одной стороны, стрелецкого бунта, а с другой - была уверена, что боярские дети и люди отомстят в день новолетия стрельцам за беспорядок на крестном ходу. Таким образом, с обоих сторон было пусто, а Хованский, не получавший точных сведений о настроении стрельцов и народа, был уверен, что он останется совсем без союзников.
О малолетних царях он получал довольно верные сведения. Они, благоверные, изволили путешествовать. Из села Коломенского оба царя отъехали в Воробьево, из Воробьева - в Павловское, затем - в Саввин-Сторожевский монастырь, где праздновать изволили память чудотворца Саввы. Затем они вернулись в Павловское, а из него проехали в Хлябово, а из Хлябова - в село Воздвиженское, где и были четырнадцатого сентября, дабы отпраздновать здесь престольный праздник.
Ездили-то цари не совсем просто. Не Бог весть какие они села объезжали, а массу народу собрал их поезд. Напрасно сказал поэт, что "живая власть для черни ненавистна". Во время этого путешествия царей, из которых один был недоумок, а другой - малолеток, около них собралась такая масса всякого народа, какая и в Москве не всегда собиралась.
Софья ездила с братьями и ловко придумала.
Прибыл с Украины гетманыч Семен и ради него царевна-правительница стала рассылать всем боярам, окольничьим, думным людям, стольничьим, стряпчим, дворянам московским и жильцам указы о походе из Москвы в Воздвиженское, всем было приказано съехаться непременно к 18 сентября. В этот день назначился большой прием гетманыча великими государями, а так как в канун этого дня были именины царевны-правительницы, то еще шестнадцатого сентября масса московской знати переполнила Воздвиженское. Тут были не только придворные люди, но и множество простых стрельцов, пожелавших воспользоваться именинным днем, чтобы заявить о своем раскаянии принести повинную царевне.
Князь Иван Андреевич Хованский видел, что вся его затея рушилась, но для вида все еще держал голову высоко. Он оказался в полном одиночестве; около него ютился еще сын его, Андрей, прекрасно понимавший, что его судьба связана ое условно с судьбою отца. Второй сын, Иван, словно не замечая, что происходит, пьянствовал и беспутствовал со стрельцами, как прежде.
Нельзя сказать, чтобы князь Иван Андреевич казался забитым или униженным; напротив того, он держался совсем гоголем, отдавал распоряжения, как будто ничего не произошло в Москве, и не показывал вида, что число преданных людей вокруг него с каждым днем все таяло и таяло. Должно быть, он все еще питал надежду, и эта надежда прочно сидела в нем, хотя бы потому, что он видел, что и князь Василий Васильевич Голицын все еще остается в Москве и даже не делает никаких сборов к отъезду.
- Обнесли нас пред царевной-то,- лицемерно вздыхал он в беседах с сыном,- уж если она своего... милого дружка к себе не требует, так, значит, ничего она не задумывает, и все пойдет на Москве по-старому.
Однако, семнадцатое сентября сильно пугало Тараруя. Он уже прознал, что на день своих именин царевна назначила в Воздвиженском "большое сидение", то есть совет по каким-то государственным делам. Если бы она не призвала к этому сиденью и Хованских, то это значило бы, что они в великой опале, но этого не было. Особым гонцом правительница просила и князя Ивана, и князя Андрея прибыть к ней "на водку", то есть, другими словами, она приглашала их и на созываемый ею совет.
Тараруй был в восторге от этого приглашения и, нимало не медля, собрался в Воздвиженское.
Князь Василий Васильевич Голицын тоже получил приглашение прибыть в Воздвиженское на именины царевны, но оно было далеко не таково, как приглашение Тараруя.
Царевна-правительница уже чувствовала и ясно видела, что она в состоянии исполнить те обещания, которые несколько хвастливо были даны ею князю Василию при ночном свидании в беседке, и написала ему очень нежное приглашение.
"Свет ты мой Васенька, солнышко ты мое ненаглядное! - читал князь Василий Васильевич в нежном послании своей разлапушки.- Проходит наша темная ночка и радостный светлый день наступает, но, как в беде, так и в радости, не могу я тебя забыть, моего светозарного. Спасибо тебе за Федю Шакловитого! Вот парень, в молодые лета умудренный опытом старца седого. Он мне один только добрый совет подал; но я так думаю, что не он, а ты мне добро сделал, ибо если б ты его ко мне не прислал, так и его в тяжелые годины около меня не было бы. Так что не он, а ты мне помог окаянную хованщину избыть. Теперь же я ничего не боюсь. Около меня народ сошелся и происки врага мне не страшны. Приезжай ты, свет мой, в Воздвиженское, где я с братьями милыми и с мачехой будем справлять именины мои, святой Софии, премудрости Божией, коей имя невозбранно ношу я с твоею теперь, Васенька, помощью. Назначила я после водки у великих государей великое с боярами сиденье. Ты на него хотя и не приезжай, а после пожалуй. Может быть, и исполнится слово мое, кое я тебе в нашем особливом разговоре сказала, и увидишь ты, какое кому царство проклятый Тараруй будет отказывать. А тебе, соколу моему поднебесному, привет от меня. Поцелуи же мои потом последуют, когда мы без письма с глазу на глаз встретимся".
Это письмо, дышащее и любовью, и ненавистью, произвело большое впечатление на князя Василия Васильевича. Он не любил Хованского, считал его вредным интриганом, но уже по той паутине, которую раскидывал Тараруй, видел в нем человека, куда более способного, чем дядя царевны, Иван Михайлович Милославский. И ему жалко было князя Ивана Андреевича, жалко потому, что, по его соображению, этот зарвавшийся вельможа, как бы там ни было, человек с русской душою, мог бы быть полезным русскому царству. Но Голицын видел, что князь Иван Андреевич приуготовил свою судьбу, и теперь, жалея его, размышлял, как бы устранить от него его ужасную участь.
Шакловитый был у князя Василия Васильевича постоянным гостем и являлся к нему запросто.
Скромный подьячий величался теперь уже думным дьяком и правил многие царевы дела. Он отнюдь не был снисходителен ни к Хованским, ни к стрельцам.
- Брось ты, княже, жалеть эту мразь,- сказал он Голицыну.- Много их, и обо всех-то их, от первого до последнего, плаха да виселица плачут. Одну голову срубить - десяток на ее место явятся. Одного повесить - десяток с петлями на шее прибежит. Чего их жалеть-то? Э-эх! Добра еще царевна-правительница! Собрать бы их всех на Красную площадь да перерезать, как персюки баранов режут, чтобы другим, что после придут, не повадно было бунтовать. А то, сам посуди, из-за чего они стараются? Очень им переболело, кто на царстве будет; ведь Романовы, Милославские, Хованские - один им дьявол. Кто их водкой поит, тот им и царь. А польза какая от них? Вот смутьянят ляхи, обидные грамоты рассылают, Украину в подданство к султану зовут, чтобы от нас их отшибить. А пошли-ка этих стрельцов на рубеж, так разве они годны для царского дела? Нет, новые солдаты куда пригоднее. Ежели бы моя воля была, вывел бы я все это войско стрелецкое до единого... Смута только одна от него...
В ответ на такие суждения князь Василий только головой кивнул.
- Всякому овощу свое время,- произнес он.- Хорошо, что теперь и стрельцы есть. Буйны они, что говорить, а все-таки сила. Силою же один только ум владеет. Настанет время, когда и сами они пропадут. И так я думаю, что такое время не за горами. Недолговечна правительница. Сам, поди, знаешь, не по дням, а по часам растет богатырем нарышкинец-то. Мало времени пройдет - и придется правительнице ему царство сдать. А уж он-то и не с одними стрельцами управится.
- А скажи мне, княже вот ежели бы, к примеру сказать, Петр-то Алексеевич царем стал? Был бы ты ему слуга, или нет? - спросил Шакловитый.
- Был бы! - без всякого раздумья ответил князь Василий.- Не за страх, а за совесть был бы, хоть и не люб мне. Ведь все же он - царь над Русью венчанный.
В князе Василии Васильевиче уже сказывался будущий дипломат, умеющий заглядывать за завесу грядущего.
Вся московская знать двинулась в Воздвиженское, как только стало известно, что царевна Софья там будет справлять свои именины. По дороге в тихое, мало посещаемое село потянулись длинные обозы; с утра до ночи, а то и ночью, видны были колымаги, окруженные вершниками, слышались непрерывные крики, брань, понукание, и уже одно это должно было бы показать князю Хованскому, что затеянное им дело потерпело полнейшую неудачу.
Однако, старый Тараруй все еще не хотел сдаваться; он никак не мог поверить тому, что его тайные замыслы могли быть раскрыты. Он не допускал мысли, чтобы кто-либо мог прознать его сокровенные тайны, а все то, что пока произошло, еще отнюдь не составляло, по его мнению, никакого преступления, в котором можно было бы обвинить его. Такие мути и гили, как вызванная им, и раньше того не раз бывали в Москве; задорность и буйность стрельцов были хорошо известны, а он ничем не проявил себя - ни подстрекательством к мятежу, ни даже попустительством на него. Да и мятежа-то никакого не вышло, все обошлось тихо. А злые языки мало ли что говорить могут? Их мерзкого бреханья не переслушаешь.
Так думал Хованский, и женской придурью, то есть капризом, объяснял себе желание царевны отпраздновать именины не в столице, а в далеком подмосковном селе. Наконец, видя, что все отъезжают из Москвы в Воздвиженское, князь Иван Андреевич решил и сам поехать вместе со старшим сыном, князем Андреем.
Было ясное сентябрьское утро, когда, наконец, из Москвы к Пушкину тронулся поезд Хованского. Желая показать, что ему бояться нечего, князь Иван Андреевич не взял даже стрелецкого конвоя, а ехал запросто. Думалось ли ему в те мгновения, когда он отъезжая крестился, что он в последний раз в жизни видит блистающие главы московских сорока сороков?
А оставленная им Москва словно теряла голову от неожиданно нависшей над ней беды. Такое с ней случалось еще впервые. Правда, отъезжали на время гили и Тишайший царь, и царь Михаил Федорович, но столица, все-таки, никогда не оставалась без высокой власти, к которой она уже привыкла в предшествующее царствование. Всюду шатавшиеся пьяные стрельцы, то там, то тут задиравшие мирных обывателей, как бы хотели показать, что ждало бы москвичей, если бы они, "тараруевы детки", стали и на самом деле хозяевами положения, и тем самым как бы оттеняли значение высшей власти для мирного населения. Скоро эти полупьяные буяны стали ненавистны своими бесчинствами для всех, кто оставался в Москве, и если бы не уверились, что в конце концов правительство справится со смутой стрелецкой, против них двинулся бы сам народ.
Князь Василий Лукич во все эти смутные дни шатался по Москве, к чему-то все приглядываясь, чего-то все ожидая. Ему казалось, что "тараруево действо" далеко еще не закончено и что так ничем не может быть кончено. Порой ему становилось жалко, что он не принял предложения Хованского, порой он обвинял самого себя в том, что сам до известной степени был виновником всей этой московской бестолочи, только напрасно перебудоражившей людей.
"Э-эх, если бы в прежнее времячко да это,- думалось ему,- уж тогда было бы, где разгуляться!.. А то и народ-то какой пошел: режь его, а он, как теленок, голову протягивает. И стрельцы тоже - хороши молодцы... нечего сказать! А еще войском считаются!.."
И опять в душе этого неукротимого человека рождалась злоба, притом, совершенно бесп