Утром в отделе, среди кипы деловых и личных писем, я нашла толстый конверт, который привлек мое внимание. Решила, что статья, и вскрыла его первым. Но это оказалось письмо, на многих страницах Поискала подпись - Ольга Веселовская. Удивилась.
Тов. Ольгу Сергеевну Веселовскую я знала как очень ответственного работника в деле организации одной из крупных отраслей советской промышленности. Работой среди женщин она совершенно не интересовалась. О чем же она мне пишет такое бесконечно длинное письмо?
Бросаю взгляд на конверт и только теперь вижу крупную надпись красным карандашом: "Строго личное".
Личное? "Личное" обычно означает у моих корреспонденток повесть о "семейной драме". Неужели у Ольги Сергеевны тоже "семейная драма"? Быть не может!..
Читать письмо сейчас - нельзя. Ждут неотложные текущие дела. Но мысль невольно возвращается к многолистному письму и к образу Ольги Сергеевны.
Вспоминаю свои деловые встречи с ней, ее сдержанность и сухость в общении с людьми и ее необычайную, прославленную неженскую деловитость. Припоминаю, что у ней есть муж, хороший товарищ, бывший рабочий, с симпатичным, открытым лицом, которого любят, но считают много мельче ее. И работает он под ее началом, в том же учреждении. Муж моложе ее, но какая же тут может быть "драма"? Оба люди сознательные, товарищи, и сколько я их видела вместе, в их отношении сквозит исключительное созвучие.
Я помню его фразу: "Что вы еще спорите? Разве вы не слышали, что и Ольга Сергеевна такого же мнения?" Для него она, очевидно, высший авторитет.
Вспоминаю, как и у самой Ольги Сергеевны изменилось лицо и стало вдруг человечным, а не надменно-сухим, когда ей на съезде пришли сказать, что ее мужу дурно (он - хворый).
Может быть, драма в его болезни, в ее вечных страхах за его жизнь? Нет, об этом не исписывают многих листов почтовой бумаги...
Только уже под вечер, в своей комнате, добираюсь до занимающего мою мысль письма.
В чем дело?
"Пишу Вам частным образом, как товарищ - товарищу. Пишу вам как женщине, которая больше моего сталкивается с такими вопросами и, может быть, поможет мне найти выход из создавшегося невыносимого, угнетающего состояния духа.
Я - в тупике. За всю мою долгую, сорокатрехлетнюю жизнь я не бывала в таком дурацком положении. Это именно тупик.
Вы знаете меня только как работника, да еще с репутацией "тяжелого, педантичного". Вам, вероятно, очень трудно себе представить, что я, да еще в моем возрасте, переживаю чисто бабью" драму. Драму весьма обычную, водевильно-банальную, пошлую и потому особенно больную и обидную...'
И все-таки мне кажется, что банальность ее только во внешних проявлениях, не по сути дела. Мне кажется, что вся эта история - прямой результат той ломки быта и понятий, какой переживается сейчас Россией и где рядом с великим совершается много мелкого и подлого, тяжелого, зловонного...
Порою мне самой претит от соприкосновенна с такими фактами. Одна мысль о том, что подобные явления не единичны, возбуждает во мне чисто физическую тошноту и отвращение. А порою мне кажется, что это я сама не права. Что во мне говорит человек старого склада, что во мне действительно сильны буржуазные предрассудки, как уверяет дочь моя Женя, и что я сама извращаю всю картину, как говорит мой муж, тов. Рябков. Кто прав? Они или я?
Помогите мне разобраться. И выручайте меня, как следует с точки зрения новой морали, если я не права, если во мне говорят понятия, укоренившиеся буржуазным воспитанием..."
Здесь письмо обрывается На другом листе и уже более четким и спокойным почерком Ольга Сергеевна продолжает свою начатую беседу со мною.
"Мне хотелось сразу приступить к сути дела, к существу моей душевной трагедии. Но если б я вам рассказала только самый факт и вы ничего не знали бы о моей жизни, получилось бы искажение картины. Вы могли бы обратить внимание на внешние события и упустить, что боль не там, что она глубже, сложнее, что факт я понять могу, но мотивы, мотивы...
Одним словом, я попрошу вас запастись терпением и до конца прочесть мое письмо. Помните, что вам пишет товарищ, который ждет от вас товарищеской поддержки".
В письме несколько помарок; на новом листе продолжение...
"Вы помните мою мать? Она жива и до сих пор не выпустила из своих рук "первой передвижной библиотеки" в Н-ской губернии, работая при наробразе. Вы мою мать знали лично, поэтому описывать вам ее не стану".
Да, я знала и хорошо помнила Марию Степановну Ольшевич, типичную "культурницу" 90-х годов, издательницу популярно-научных книг, переводчицу, неутомимую деятельницу в области "просвещения народа". Среди либералов тех времен она пользовалась большим весом. Чтили ее по-своему и подпольные работники. Она оказывала "подпольникам" многие ценные услуги. Круг знакомых у ней был большой и разнообразный.
По политическим взглядам она стояла ближе к народникам, но прямого участия в политике не принимала. Ее страсть была - книга, библиотеки, просвещение деревни и городской бедноты. У ней было много личных друзей и связей среди рабочих. Когда ее недавно хоронили (через несколько месяцев после письма Ольги Сергеевны ко мне), за ее гробом шли все местные организации: советские, партийные, профессиональные, хотя в партии она до конца не состояла.
Высокая, очень худая и очень прямая, с красиво посаженной головой, умными глазами и тонким, выразительным лицом, она внушала к себе почтительное уважение, даже робость. Голос ее был сухой и четкий. И говорила она кратко, веско, деловито, никогда не выпуская изо рта папироски. Одевалась она всегда просто и не по моде, но руки у ней были красивые, холеные, "барские", и на безымянном пальце она носила толстое золотое кольцо с темным рубином.
"Но чего вы, может быть, не знали, - продолжала в своем письме Ольга Сергеевна, - это то, что в молодости мать моя тоже пережила свою "любовную трагедию". И после того в вопросах любви у ней выработался свой законченный кодекс морали". Кто ему не следовал, того она внутренне беспощадно осуждала и даже презирала, А между тем моя мать была добрым человеком и передовым во всех отношениях Но в вопросах любовной морали она по-своему была строга и беспощадна.
Расхождение наше с ней произошло не на почве политических несогласий, как вы могли думать, а именно на почве оценки "должного" и "ножного", когда дело коснулось моей личной драмы.
Мать моя вышла замуж по любви и против воли своих родителей за военного. Жила она в провинции в качестве "полковой командирши". По ее словам, она долго была очень счастлива. У ней было два сына и ее считали "образцовой семьянинкой, муж ее боготворил.
Но постепенно пассивная и слишком благополучная жизнь "полковой дамы" стала ее угнетать. Вы ведь знаете, что за неисчерпаемый источник энергии представляет собою моя мать Мария Степановна. Образование мать получила хорошее для того времени, много читала, бывала за границей, переписывалась с Толстым. Представляете себе, что "полковой командир" не мог ее удовлетворять?
Судьба свела ее с земским врачом Сергеем Ивановичем Веселовским.
Сергей Иванович (мой отец) - персонаж, взятый из Чехова, со всем неопределенным идеализмом, вечным стремлением куда-то, в неизвестное, с большой любовью вкусно поесть и хорошо пожить и с еще большей растерянностью перед лицом практических зол и несправедливостей. Он был здоровый, красивый мужчина, читал те же книги, что и моя мать, говорил с чувством о крестьянах и о земстве, скорбел о "народной темноте" и платонически мечтал о насаждении в России библиотек, школ, просвещения.
Кончилось это, как и надо было ожидать. В один жаркий летний вечер, когда полковой командир находился на маневрах, моя мать очутилась в объятиях моего будущего папаши... Книга о "Передвижных библиотеках в Новой Зеландии" так и осталась недочитанной и затерялась в траве...
Кажется, мой папаша не был склонен считать "поэтический сон" летнего вечера за событие, долженствующее в корне изменить его жизнь. Он дорожил-своей свободой, и притом у него была в то время "хозяйкой" здоровая, молодая вдовушка-крестьянка.
Но моя мать, как я вам уже сказала, имела насчет морали свои "особые правила". Она, как она мне потом сама рассказывала, не боролась со своей любовью к моему папаше, считая, что "любовь имеет больше прав, чем супружеский долг". Но любовь для нее было нечто большое и священное. И "играть с чувством" она не умела и не считала достойным.
В Сергее Ивановиче мать моя, по ее словам, нашла воплощение всего, что искали ее сердце, душа и ум: страстно любимого мужчину, человека, которого она уважала, и друга, с которым она рассчитывала работать рука об руку в деле просвещения.
Оставалось лишь расторгнуть прежний союз с полковником и, гордо переступив через пересуды и шушуканье кумушек, по-новому, а главное по своему вкусу, устроить жизнь.
На другой же день моя мамаша с утра пригласила Сергея Ивановича и в липовой аллее, под стрекотанье кузнечиков, прочла ему краткое, по решительное письмо к мужу, в котором ничего не скрывала и просила развода, Сергей Иванович растерялся. Такой быстроты и натиска он не ожидал. Кажется, он пробовал что-то мямлить о том, что мать моя должна "поберечь свою репутацию", даже заговорил о материнском долге по отношению к сыновьям, но мать моя, хотя и удивилась его речи, осталась непреклонной. А так как она в то время была обаятельно хороша и так как мой папаша переживал медовый месяц влюбленности, то разговор кончился новыми объятиями, что окончательно утвердило мамашу мою в необходимости немедленно "внести ясность" в создавшееся положение.
Однако ясность внести оказалось не так-то просто. Бедный полковой командир, страстно любивший мою мать, приехал домой, обезумев от горя и негодования. Развод он отказался дать наотрез. Жену он то засыпал упреками, грозил убить ее, себя, доктора-злодея, то впадал в покаянное настроение и молил жену остаться в доме хотя бы только в качестве "матери и хозяйки".
Мать моя его жалела, но чувство любви к человеку - герою "с созвучной душой" было сильнее жалости. Убедившись, что доводы на мужа не действуют, она взяла свои вещи, деньги, бумаги, поцеловала своих сыновей и, не попрощавшись с полковником, уехала от него...
Губерния долго жила этим скандалом. Либералы были на стороне моей матери и видели в ее уходе от мужа, военного, к земскому врачу что-то вроде протеста "против режима". Кто-то посвятил ей стихи в местной газете, кто-то предложил на земском обеде тост "за женщин-героинь, переступающих порог традиционного брака, чтобы приобщиться к труженикам на поприще народного блага"...
Мать открыто поселилась у Сергея Ивановича И сразу же приступила к осуществлению своей заветной идеи, о которой вздыхал также и чеховский герой, мой папаша, - к устройству "передвижной библиотеки". Идея эта стоила громадных затрат усилий и энергии. Ведь это были годы жесточайшей реакции. Но мать моя боролась с обычным ей упорством и с "земскими начальниками", и с губернатором, ездила в Петербург, пускала в ход "дружеские связи", настаивала, доказывала...
Когда идея была уже близка к осуществлению, мою мамашу, а заодно и растерянного, перетрусившего Сергея Ивановича арестовали и сослали в места не столь отдаленные. Там-то я и родилась.
И в ссылке мать мою не покидала активность, она и там образовала кружок самообразования, "клала основы" библиотек, учила просвещала... Отец мой томился, тучнел, опускался. Но, вернувшись из ссылки, он приобрел репутацию "революционера" и попал в земские деятели. Мать с новым рвением принялась насаждать в уезде "просвещение". Казалось, жизнь для моих родителей вошла в покойное, определившееся русло.
Но тут случился маленький неприятный инцидент: моя мать застала своего лысеющего, но все еще красивого супруга в весьма недвусмысленном объяснении со скотницей Аришей.
Папаша пробовал оправдаться. Но положение оказалось более запутанным, чем он предполагал: Ариша оказалась беременной.
Тогда моя мать без долгих объяснений уложила свои пожитки и вместе со мной переехала в губернский город. Папаше моему она оставила деловое письмо, без упреков и жалких слов. В нем между прочим настаивала, чтобы он обеспечил ребенка Ариши, и напоминала ему, чтобы он воздержанное относился к спиртным напиткам, к которым стал питать все большее и большее пристрастие.
Все эти подробности я узнала от самой моей матери много позднее, тогда, когда она своей откровенностью со мной надеялась повлиять на меня, т.е. направить на путь "должного"...
Хорошо помню, что мать переносила свое горе с громадной выдержкой: я никогда не видала ее слез, а между тем она, по ее словам, не переставала любить Сергея Ивановича и всю жизнь осталась ему верна, В губернском городе мать приступила к организации того издательства популярно-научных книг, которое составило ей имя.
Я жила при ней. С ранних лет я приобщилась к кругу революционной мысли и деятельности, подростком читала подпольщику" и привыкла в "нелегальным" и к "нелегальщине".
Жили мы весьма скромно, немного даже "аскетически". В доме всегда царила "атмосфера труда" и витали "идеи" и "начинания". Мне еще не было шестнадцати лет, когда я в первый раз попала под арест, чем моя мать очень гордилась.
Но идейные пути наши с матерью тогда же разошлись. Я шла с "марксистами", она оставалась народницей.
На революционной работе, среди низов, я познакомилась с деятельным и тогда видным членом "Союза борьбы". Он был много старше меня, с "прошлым". Под его влиянием и я превратилась в марксистку, а позднее в "твердокаменную большевичку".
Мы сошлись. Но "из принципа" брака не заключали. Мать моя покачала головой, находя, что я еще слишком молода, что могла бы еще подождать, что во мне есть отцовские черточки, которые не обещают постоянства в любви, но с фактом примирилась. Мы поселились у моей матери, продолжая нашу работу.
Так как муж был "нелегальный", то кончилось это общим арестом. Друзья маму отстояли. Я ушла в ссылку с мужем.
Боюсь, что вам надоест читать эту бесконечную прелюдию. Но без этого вступления вам непонятна будет моя теперешняя мука. Я хочу, чтобы вы помнили и понимали: я дочь и ученица самой Марии Степановны! А то, что впитаешь в детстве, то, что усвоишь в юности, - этого не вытравить из себя никакой логикой-
Итак, имейте терпение читать дальше мое растянувшееся письмо. Я подхожу теперь к драме "второго поколения".
Из ссылки мне удалось бежать. Муж - остался. Попала я в Петербург. Чтобы скрыть мои следы, друзья поместили меня под видом "домашней учительницы" в дом хорошо зарабатывающего инженера М. Во времена студенчества он примыкал к "группе марксистов".
Это был богато обставленный дом, где жили в свое удовольствие. Политикой интересовались наравне с Художественным театром и картинами Врубеля; политика служила занимательной темой для "салонных разговоров".
Я совершенно не знала этого круга, он был от меня далек и внутренне чужд. С первого же вечера я сцепилась с хозяином дома, кажется по вопросу о бернштейнианствес жаром и пылом, совсем не соответствующим "салонной обстановке". Всю ночь потом меня мучила и сердила моя несдержанность и почему-то особенно бесил насмешливо-ласковый взгляд инженера М. Что-то в этом человеке с первой встречи раздражало меня. Мне он казался крайне антипатичным, безыдейным, и все-таки мне страстно хотелось именно ему доказать нашу правоту, переубедить его, заставить признать наши принципы.
Жена его, хрупкая, хорошенькая куколка в кружевах и мехах, сумевшая, однако, родить пятерых крепких ребят, обожающими глазами следила за мужем и, смеясь, уверяла, что "вопреки всем правилам, чем больше она живет со своим мужем, тем больше в него влюбляется".
Меня раздражала эта атмосфера благополучия, это чересчур крикливо-показное "семейное счастье". Внимательность мужа к его хорошенькой жене, его вечная забота о ее здоровье вызывали во мне чувство досады, почти злости. Я нарочно говорила злые, обидные вещи о "благоденствующих либералах", о "сытом мещанском счастье", о "пошлости обывательщины", рассказывала о жизни ссылки и доводила нервную, хорошенькую Лидию Андреевну до истерических слез.
- Ну, зачем вы это делаете? - говорил мне с упреком инженер М., смотря на меня грустно-упрекающими, но ласковыми глазами.
Иногда мне казалось, что я их обоих ненавижу до того, что готова была натворить "неосторожностей" , чтобы хотя вмешательством полиции всколыхнуть и нарушить их блаженный покой...
Переехать от них было невозможно. Квартира их служила прибежищем не только для меня, но и являлась удобной "явкой".
Когда я заговорила о переезде, товарищи сердились и совершенно не понимали моих доводов.
- Зачем же вы с ними общаетесь? Держитесь в стороне.
Но именно это-то и было немыслимо. Мне казалось, что я ненавижу красивую, сытую фигуру инженера М., его чуть картавый голос и небрежную походку. Но если я не видала его день-другой, я начинала нервничать. Меня мучило, что я в доме "лишняя"; "чужая", его малейшая небрежность доставляла мне острую боль.
Но каждый раз, когда мы встречались, мы неизменно вступали в спор. Спорили до хрипоты, до резкости, до грубых выражении... Со стороны могло казаться, что мы друг друга глубоко ненавидим.
Но среди спора глаза наши иногда встречались - и в этих взглядах был свой язык, который я боялась понять, осмыслить...
Раз партийные дела задержали меня за городом дольше, чем я предполагала, я вернулась поздно ночью. Сам М. открыл мне дверь.
- Вернулась?.. А я уже потерял всякую надежду. И раньше, чем я успела опомниться, я очутилась в его объятиях, под градом самых неистовых поцелуев...
Но самое странное то, что это меня нисколько не удивило, что я точно-давно этого ждала.
На рассвете я ушла к себе, а он остался ночевать в кабинете, где спал в те дни, когда долго засиживался за работой.
На следующий вечер, на людях, мы опять спорили, страстно, непримиримо... И опять казалось, что мы враги.
А когда гости разошлись, М. предложил мне прокатиться с ним на острова (была весна и белая петербургская ночь). Жена, смеясь, настаивала, чтобы я поехала... Ей это казалось "забавным". Меня она не удостаивала ревностью.
Так начал запутываться узел моей жизни.
Это было трудное время для партии. У меня было забот и дел - по уши. Оправдываясь тем; что мне "некогда", и ожидая скорого отъезда жены М. на юг с детьми, я малодушно откладывала развязку.
Вам это, может быть, покажется неправдоподобным, но, представьте себе, именно в тот период я с особенной нежностью думала о своем друге-муже, находившемся в ссылке, и предпринимала активные шаги, чтобы вызволить его оттуда.
Если бы меня тогда спросили: кого я люблю, я бы, не задумываясь, ответила - его, моего мужа и друга. И все-таки, если бы мне поставили условие тут же расстаться с инженером М., я знаю, что я согласилась бы скорее умереть. Он был одновременно чужой и странно близкий, я ненавидела его взгляды, привычки, образ жизни и до тоски любила его самого, со всеми его слабостями, несовершенством, со всеми теми свойствами, которые так противоречив ли всему, что я ценила и любила в людях...
Счастья наша любовь не давала ни ему, ни мне. И все-таки мы оба не могли подумать даже о разлуке.
Меня удивляло и до сих пор удивляет, что ко мне привлекало М.? Я и тогда была совсем не красивая, одеваться не умела и не любила, была резка и "неженственна". И все-таки я знала, что М. меня любил так, как никогда не любил своей хорошенькой, обожавшей его жены.
Летом мы оставались вдвоем в квартире... Это было странное мучительное лето, полное противоречий в тех чувствах, какие мы оба испытывали. Счастья мы оба не знали. Но оба не боялись скрывать друг от друга свою неудовлетворенность, и это странно сближало.
К осени я оказалась беременной... Избавиться от беременности? Ни он, ни я этой мысли не допускали. Я уехала к матери..."
Письмо Ольги Сергеевны на этом месте прерывается. Очевидно, она писала его по частям. Затем уже карандашом, на бланке учреждения, она нервно пишет дальше.
"По приезде к матери, я ей все рассказала, Я ввела ее в курс своих мук, своей двойственности и тех чувств, которые по-своему терзали, не только меня, но и М, его одновременную любовь ко мне и к куколке-жене.
Мать выслушала меня и долго сидела у себя в спальне, молча, задумавшись, пыхтя папироской...
На другое утро она пришла ко мне, села на мою кровать и твердо заявила:
- Ты любишь М. Это для меня ясно. Первое, что ты должна сделать, это написать Константину (моему мужу).
- Что написать?
- Как что? Что ты любишь другого. Не можешь же ты создавать ему иллюзий. Жалость тут излишни. Она потом создаст больше боли.
- Но у меня, вовсе к нему не жалость... Я люблю Константина, я его не разлюбила.
- Как же ты могла, не разлюбив его, полюбить другого?.. - сомневалась мать. - Ты городишь чепуху.
- Нисколько не чепуху... В этом-то и вся наша
И я снова пыталась объяснить матери те два чувства, что уживаются во мне рядом; глубокая привязанность, нежность к Константину, чувство душевной спаянности с ним и бурное влечение к М., которого я как человека не люблю и не уважаю.
Мать меня не понимала.
- Если у тебя к М. только физическое влечение, а Константина ты любишь и уважаешь, ты должна взять себя в руки и расстаться с М.
- в том-то и дело, мама, что это но просто физическое влечение. Это тоже любовь, но другая... Если бы мне сказали, что М. грозит опасность, я отдала бы жизнь свою, чтобы его спасти... А если бы мне сказали: "умри за Константина", я бы не согласилась... И все-таки Константина я люблю, он нужен мне, моей душе, беда.
без него холодно, пусто, а М. я как человека, понимаешь, как человека, не уважаю и не люблю.
- Ты городишь какую-то несуразицу, - сердилась моя мать. Но и сама скоро запуталась, то требуя, чтобы я немедленно написала все Константину и порвала бы с ним, то, наоборот, решая, что я должна разойтись с М.
В первый раз в жизни я чувствовала, что мы с матерью друг друга не понимаем и что я ошиблась, когда ехала к ней в надежде на "опору". Главное наше расхождение было в том, что мать требовала разрыва либо с одним, либо с другим, а я внутренно хотела сохранить и М, и Константина. И такое решение казалось мне "правильнее", "человечнее" и ближе отвечающим внутренней правде.
Кончилось тем, что я все написала Константину, не только "факт", но и все свои муки, сомнения, раздвоенность чувства. Сначала я получила краткий ответ от него, что он должен раньше все "вобрать" и "осознать", а потом уже ответить, но и эти несколько" строк были полны того тепла, которое сразу подсказало мне: Константин - не мама, он поймет.
И Константин действительно понял. В далекой ссылке он пережил в себе все мои муки, всю раздвоенность моего чувства, и "приял" меня такой, какой я была. Он склонялся перед неизбежным - и сумел закрепить за собою ту часть моего я, моей души, которая тянулась к нему и не могла жить без него...
Для меня исход был найден. Но мать моя все еще ждала "решения". Ее коробило, что я одновременно получала на ее имя письма от М. и письма от К. И радовалась обоим.
В этот-то период нашей жизни она рассказала мне свою "любовную драму". Она хотела заставить меня найти решение. Ее мучило и огорчало мое "малодушие" и "безволие".
- В другом ты с характером, настойчива, смела. Отчего же у тебя такая "дряблость" в любви, я не понимаю. Неужели наследственность в отца? - соображала мать вслух.
Ни за что не соглашалась она, что это и есть решение - внести полную ясность и "приять" человека таким, как он есть.
- Ну, а что же будет с женой М.? Ей тоже все расскажете и заставите "приять"?
- Нет, к сожалению, она не вместит. Ей сказать нельзя. Но ведь М. с ней душевно никогда и не был близок. Он любил ее, и сейчас любит, как хрупкую, очаровательную игрушку. От любви его ко мне ничто не убавилось к ней.
Мама сердилась на это и уверяла, что, в конце концов, мы самые "обыкновенные пошляки", что такие браки вчетвером процветают в архиразвратном Париже и что рано или поздно, но "выбрать" я должна.
Весной у меня родилась девочка. М. приехал нас навестить, и, может быть, эти недели в доме мамы были самые счастливые в моей жизни.
Странно, между матерью моей и М. сразу установились гораздо более сердечные отношения, чем между матерью и Константином. Когда М. уехал, мать определенно решила, что "теперь-то выбор ясен, ты должна остаться с отцом твоего ребенка".
Но, странно, чем больше мама склонялась на сторону М., тем отчетливее чувствовала я свое внутреннее одиночество без Константина. Точно мама и М. составляли один лагерь, а я и Константин - другой. Идейно, пожалуй, это так и было - "культурница", народница была заодно с представителем "либеральной буржуазии", мы с Константином - находились в лагере "пролетариата"...
Новый арест, новая ссылка практически отодвигали вопрос "о решении". Девочка росла у бабушки, а я продолжала переписываться с М. и с Константином, пока, наконец, нам не удалось встретиться с Константином в ссылке.
К ужасу мамы, мы снова сошлись. Сошлись без "драм", без сцен "прощения", сошлись естественно, радостно, как два душевно сросшиеся человека. И вот тогда-то мать моя внутренне "не прияла" меня. Она писала мне письма, полные упреков, горечи и глубокой обиды. Она встала на сторону М., считая, что я "гублю человека, которого люблю, ради преступной жалости".
С своей стороны М., написав мне несколько "ультимативных писем", резко оборвал со мною сношения. Я осталась с Константином.
Настала "весна либерализма" и банкетов под благожелательным оком Святополка-Мирского'. Мы вернулись из ссылки. Судьба бросила меня снова в Петербург. Встреча с М. была здесь неизбежна. Не скрою от вас - я ее хотела, я ее искала.
Встретились, и будто не было трех лет разлуки. Все началось сначала. Вся мука и вся радость, все сомнения, вся чуждость и вся власть обоюдного тяготения. Я испугалась силы чувства, тем более что в порыве вновь вспыхнувшей страсти М. теперь готов был порвать с женой и настаивал на том, чтобы мы сошлись открыто, "сочетались браком". Но больше, чем прежде, я чувствовала, что мы духовно чужие. Политическая борьба разгоралась. Партии обозначались все резче, все отчетливее; то, что три года тому назад было лишь теоретическим спором, стало живой "платформой действия".
М. даже не дорос до "освобожденцев". Мы говорили на разных языках. Я презирала себя внутренно за каждую встречу с ним и тосковала безмерно, когда этих встреч не было... М. ненавидел мою работу, презирал "большевиков" и стремился завладеть мною "навсегда и прочно". Я ненавидела в нем "обывателя", клеймила его "буржуазный либерализм" и не в силах была вырвать его из сердца. Странно, в моем чувстве к нему тогда примешивалось что-то материнское, мне было жаль его, мне все казалось, что он сам на себя клевещет, что я должна помочь ему понять себя, что я не могу его бросить на политическом распутье...
Мука эта длилась месяцы. Пока неожиданно не приехал Константин. Этот раз он болезненно принял мою исповедь, в нем явно заговорила ревность. Все же мы поселились вместе, как "друзья". Но этого-то и не мог снести М. Он рвал и метал. Требовал, чтобы я "открыто" порвала с Константином, не верил, что мы живем только "друзьями", чуть не порвал с женой... Одним словом, что ни день, то новая боль и несуразица... Наконец произошло нечто совсем нелепое. М. ворвался к нам, наговорил Константину грубостей и требовал, чтобы я тут же уехала с ним - иначе "между нами все кончено". Я не поехала. Мы расстались как враги. Это было невыносимое, тяжелое время. Константин видел, как я мучаюсь, но не умел, не мог мне помочь; он ревновал.
В первый и единственный раз в моей жизни (теперь, впрочем, я переживаю нечто подобное) я не могла отдаваться делу... Своя боль все захлестнула.
Тогда-то приехала моя мать. Ее вызвали отчаянные письма М. Она привезла с собою мою девочку и свое суровое требование; "перестать тянуть канитель и вынести наконец решение".
- Решение у меня давно созрело, мама, - ответила я ей.
- Так не живи же ты с ним (она подразумевала Константина) в таком случае. Я верю тебе, что ты ему сейчас не жена, но к чему эта видимость? Зачем ты мучаешь М.?
- Ты ошибаешься, мама, я остаюсь с Константином.
Мать моя об этом и слышать не хотела. Из писем М. она знала о переживаниях этих месяцев, писала и я ей о своих колебаниях и муках.
- Ты любишь М. У любви свои права. А ты засоряешь ее дурацкой логикой от ума, - упрямо повторяла она. - Не ломай своего сердца. Имей смелость ради любви переступить через все преграды, даже через разность политических убеждений... Ты из М. еще сделаешь марксиста. Он так тебя любит, что на все пойдет, а ты сильнее его.
Но мамины уговоры всегда имели на меня обратное действие. Я еще отчетливее чувствовала, что с М. не должна, не могу связать своей жизни, что это было бы духовное банкротство. М. и мои убеждения были несовместимы.
Мать моя добилась моей встречи с М., пыталась связать нас присутствием ребенка, но, кроме фальши и муки, эта встреча ничего не дала. Настал исторический 1905 год. События налетели с такой силой и так властно захватили всех, что личное вдруг сразу отошло на последний план. Маленькое, свое горе потонуло в океане исторических событий. Всех нас закрутила революция. Я уехала на юг России, Константин - за границу, мама поспешила к себе в губернию. М. стал во главе одного из "союзов"...
Работали, надеялись, волновались, спорили, боролись...
Потом наступила реакция. И опять некогда было думать о своем.
Осенью 1908 года судьба столкнула меня с М. в заводском городишке. Реакция крепла, революция была разбита. Я состояла снова на положении "нелегальной". А М., забыв свой временный радикализм 1905 года, шел быстро в гору в промышленно-финансовом мире. Он становился "большим человеком", губернские газеты отмечали его "прибытие".
Я знала, что он в том же городе, и одна эта мысль, по-старому тревожила меня, не давала спокойно работать. Но я его избегала. Я не хотела новой встречи. Но случилось так, что на мой след напала полиция. Товарищи предупредили. Надо было "спасаться" не медля, надо было хотя бы до утра найти верное пристанище, не столько для себя, сколько для тех бумаг, которые были при мне и которых не хотелось предавать огню. Лукавая мысль подсказала мне - пойти к М. В его заводской квартире, где он жил почетным гостем", там я была бы в безопасности. И я пошла к нему.
Лакей доложил ему обо мне (я назвала свою прежнюю фамилию). М. вышел ко мне искренно обрадованный. Но, когда мы остались вдвоем и я ему рассказала причину моего посещения, он явно растерялся, струсил и уже совсем недружелюбно посмотрел на меня. В этом взгляде не было и тени прежней любви.
Мы стояли друг против друга как два совершенно чужих человека, должно быть, удивлялись оба, неужели я когда-то могла его (ее) любить? Страдать о нем (о ней)? Умирать от тоски по нем (по ней)? Мне казалось, что передо мной стоит не М., а его дальний родственник: какое-то отдаленное сходство с тем обликом, которое я любила, есть, но в общем абсолютно неинтересный и чужой господин.
Я жалела, что пришла. Но ради бумаг я решила, что буду "настойчива", пусть "буржуй" в душе ругает меня и трусит. Полезно. Жиру поубавится.
Он со своей стороны старался вежливо дать мне понять, что мое присутствие ему крайне неудобно, я делала вид, что не понимаю и даже сослалась на "права старой дружбы".
Ему ничего другого не оставалось, как оставить меня ночевать. Но, боже мой, воображаю, как плохо спал М. в эту ночь. А я спала великолепно. Я совершенно не ощущала, что в двух комнатах от меня спит (или вернее "не спит") тот, чьи шаги, чей смех, чей мимолетный взгляд неизменно заливали мое сердце горячей волной, чье присутствие я ощущала даже на другом конце дома... В эту ночь я поняла, что наша любовь - умерла и похоронена. От нее осталось пустое место и моя девочка. О ней М. даже не спросил.
Мы распрощались холодно, не выразив желания снова повидаться. Прошлое было похоронено и забыто.
Но вот что странно и что мне самой необъяснимо. Вскоре после того я встретилась с Константином, которого долго не видала (мы работали в разных концах России). И, представьте, к нему я вдруг тоже почувствовала необычайную чуждость. И на него я теперь смотрела другими глазами. Точно все пережитое за эти бурные годы первой революции наложило на всех нас печать, стиравшую.прежний, знакомый облик. Мы по-разному оценивали "события", по-разному подходили к задачам момента, по-иному смотрели на будущее.
Константину пришлось пережить много тяжелого, у него были "расхождения" с партией. Были неприятности полуличного, полупартийного характера, и это наложило на него печать "горечи" и пессимизма; Константин не горел по-прежнему верой в революцию, он считал, что застой неизбежен на очень долгие годы, и запальчиво, с горечью, к которой примешивалась личная обида, указывал на наши ошибки. Он стал приверженцем "осторожности" и "осмотрительности", и в его речах и настроениях я чувствовала, что это говорит человек, который устал от борьбы и, сам в том не признаваясь, отходит внутренно от движения, чтобы искать "тихого пристанища".
А я тогда была полна еще сил. Меня революция, напротив, подняла и окрылила, я чувствовала, что внутренно выросла, окрепла и что именно теперь-то и смогу работать "полным ходом".
Мы встретились с Константином тепло, думали опять пойти рука об руку в работу, но вскоре я почувствовала, что мы внутренно стали очень чужими и далекими. Представился случай уехать за границу, нелегально конечно. И я уехала, чтобы там как следует приняться за свои, прерванные партийной работой, занятия по химии.
Больше с Константином я не встречалась. Он постепенно совсем отошел от нас. Во время Революции стал "оборонцем" и учительствовал в гимназии. Советскую власть активно саботировал и, кажется, погиб в числе участников одного из белогвардейских заговоров.
М. вовремя успел уехать за границу, избежав таким образом "карающей десницы пролетариата". Но эти оба человека для меня давно - покойники. И судьба их меня не занимала.
Но где же драма? - думаете вы, нетерпеливо читая мою бессовестно длинную автобиографию. Ведь все это пережитое, прошлое... Быльем поросшее. В чем же дело?
Чтобы понять мою теперешнюю боль, вы должны были знать, что я за человек. Моя исповедь должна показать вам, что во мне не меньше, чем в других, сильна "женщина", если хотите, и что я умею понимать "сложность" человеческой души.
Но то, с чем я теперь столкнулась в лице моей дочери, - этого я при всей своей "толерантности" вместить не могу...
Повторяю, иногда я себя утешаю, что я не понимаю Жени, как Мария Степановна - моя мать - не понимала меня. Но чаще мне все это кажется такой безмерной распущенностью и пошлостью, что одурь берет.
Помогите же мне разобраться... Выбраните меня как следует, если все дело в том, что я "отстала" и что новый быт рождает и иную, непривычную нам психологию...
Нет, сегодня я больше писать не могу. Знаете что? Позвольте, я сама приду к вам. Раз вы знаете теперь все прошлое, мне легче, проще будет и, главное, короче рассказать вам о той новой загадке, которую жизнь поставила передо мною и разрешить которую я не умею. Позвоните по номеру 2-07-51, добавочный 31, и скажите, когда вы будете совсем одна. Мне удобнее вечером, попозднее. Жду вашего звонка. С комм, приветом Ольга Веселовская.
Через несколько дней, поздним вечером, в назначенный час, Ольга Сергеевна пришла ко мне. Я сразу заметила, что она осунулась, в глазах появилось беспокойство.
По-новому разглядывала я теперь эту скромно одетую, гладко причесанную женщину, всегда выдержанную, спокойную, скупую на слова. В ней было несомненное обаяние - обаяние законченной личности. И все-таки, глядя на нее сейчас и говоря о текущих политических делах, занимавших в те дни всю Россию, я не умела еще связать воедино образ ответственного работника в области организации промышленности с той женщиной, что писала мне свою исповедь.
- Однако перейдем к моему вопросу, - перебила себя Ольга Сергеевна своим суховатым, четким голосом, напоминавшим голос властной Марии Степановны. - Сейчас дело идет о моей дочери, Жене. Я хочу, чтобы вы поговорили с ней. Может быть, я чего-нибудь не ухватываю и это неизбежная драма "отцов и детей", а может быть, это и другое - исковерканность Жени, результат ненормальных условий, в которых она воспитывалась. С малых лет девочку перекидывало с места на место: то к бабушке, то ко мне, то к друзьям. Последние годы она жила на заводе, в гуще заводской жизни, ездила на фронт, участвовала в продкампании и, разумеется, навидалась многого, чего раньше девочки ее возраста видали и знали лишь издали. Может быть, так и правильно, надо знать жизнь без утайки, но с другой стороны...
Ах, знаете, за эти недели я сама сбилась с толку, не знаю, что правильно и что неправильно. Раньше меня радовало, что Женя без предрассудков, что она смело глядит в глаза жизни, что она умеет выпутаться из любого практического затруднения, что в ней нет никакого интеллигентского безволия, нет фальши, что она (так мне казалось) до наивности правдива, и вдруг...
Кратко, дело в следующем. Вы знаете, что за границей, в эмиграции, мы встретились с товарищем Рябковым и что я отходила его в Давосе. С тех пор мы живем как муж и жена Конечно, я много старше его. Он мой "ученик", так сказать, но у нас все эти семь лет нашей жизни были самые светлые, самые хорошие отношения. Вместе вернулись мы в 17-м году, вместе насаждали советскую власть...
Вы знаете, какой т. Рябков светлый человек, настоящий пролетарий по духу, без компромиссов, и, естественно, другим он быть не может. О том, какой он работник, говорить не приходится, на это двух мнений нет... Я его берегла, как умела, как могла, - он ведь туберкулезный... Мне казалось, что между нами нет ни малейшего облака Все ясно, все светло, все гладко...
В прошлом году, когда мы поселились в Москве, я взяла к себе Женю. Она ведь - партийный работник, хотя ей всего 20 лет. Настойчивая, неутомимая и страстная, как бабушка. В районе она на хорошем счету.
- Вы знаете наши жилищные условия: одна комната на троих. Тесно, но неизбежно при теперешних обстоятельствах. Впрочем, мы все редко дома бывали, особенно я. Притом я часто уезжала на наши заводы.
С Женей у нас после долгой разлуки сразу установились хорошие, дружеские отношения. Именно дружеские. Я совершенно не чувствовала себя матерью и от общения с ней сама молодела. Ее предприимчивость, смех, молодая самоуверенность - заражали.
Тов. Рябков с ней отлично ладил. Это меня радовало, я боялась, что они не сойдутся. Но Женя и Андрей стали прекрасными товарищами, так мне казалось. Я их сама посылала вместе в театр, на митинги, на открытия съездов.
Жилось нам всем дружно и легко. Главное, меня радовало, что Андрей стал гораздо бодрее и реже ощущал свою хворобу...
Так было, пока... Пока не стряслось нечто, что все перевернуло...
Ольга Сергеевна осекается, будто ей тяжело продолжать. Выжидаю. Ольга Сергеевна смотрит через мое плечо в окно и молчит.
- Я догадываюсь, Ольга Сергеевна. Произошло то, что в таких случаях неизбежно и неизбывно: Женя и товарищ Рябков сошлись. Но что же в этом невыносимо ужасного, пошлого, грязного? Вы же должны понять это.
- Не это пошло! Не это! - живо перебивает меня Ольга Сергеевна. - А то, что после этого я увидала в душе Жени и в нем...
- Что же вы увидали?
- Какое-то непонятное мне бессердечие, спокойствие, уверенность в своем праве... Что-то холодное, рассудочное... Какой-то цинизм. Понимаете, ни любви, ни страсти, ни сожаления, ни стремления выйти из этого положения... Будто это все так и должно быть, будто это я одна "непонимающая", отсталая... И то мне кажется, что тут самая пошлая распущенность, непонятная мне похотливость. То нападает сомнение, что я действительно отстала... Не понимала же меня моя мать, Мария Степановна, в дни, когда я переживала свою любовную драму. Вот тут-то я и хочу вашей помощи. Помогите разобраться.
Ольга Сергеевна рассказывает, как ее дочь пришла к ней на службу и попросила у матери десятиминутную "аудиенцию".
- Иначе тебя, мама, не поймать.
И без вступления, очень спокойно она сообщила матери, что у ней все признаки беременности. Ольга Сергеевна растерялась. И невольно воскликнула:
- Но от кого же?
- Не знаю, - ответила дочь.
И мать решила, что дочь не хочет говорить, но что-то уже тогда кольнуло ей в сердце.
Женя просила у матери совета, как устроиться с абортом (закон только что вошел в силу), зашла за рекомендательными письмами в соответствующие учреждения. Ребенка она не хотела.
- Некогда.
С мужем Ольга Сергеевна не поделилась сообщением Жени, считая это "личным делом* Жени. Пусть расскажет сама, если найдет нужным. Но что-то легло на душу Ольги Сергеевны. Какая-то подсознательная тревога, стали ше