сь хорошие, основательные блюда. Дом Барбленэ был мрачен, печален, если хотите, но он не отличался суровым аскетизмом. Я очень хорошо представляла себе г-жу Барбленэ, наблюдающую за распределением кусков отличного ростбифа; г-на Барбленэ в своем погребе, нагнувшимся около маленькой лампы и разливающим в бутылки превосходное бордо. Дом Барбленэ имел некоторое сходство со старинной картиной, на первый взгляд совсем почерневшей, однако богатой ушедшими внутрь переливами кармина и золота.
В гостиной меня ожидала одна только младшая дочь. Она предупредила мой вопрос, сказав мне, что ее сестра немного устала и, может быть, не будет присутствовать на уроке, и что, во всяком случае, мы можем начать без нее.
Марта говорила мне с некоторым замешательством. Лицо ее трепетало больше, чем обыкновенно, и глаза избегали моих глаз. Она поспешила сесть за рояль и укрыться со своими тайнами в шум гамм.
Но ее игра выдавала ее еще больше, чем взгляды. Когда человека выдают глаза, они признаются сразу во многом. Слишком торопливая их речь перестает быть ясной. На клавишах же возбуждение души растекается, какие бы усилия мы ни делали для того, чтобы его собрать.
Прошло несколько тактов, не выдававших ничего необычного, разве только некоторую торопливость. Вдруг, не изменяя ритма музыки, до меня донеслась пронзительная нота, звук, похожий на острие, которое сначала довольно мягко нажимает на кожу, - но кожа внезапно подается, и острие глубоко вонзается в тело.
Сейчас же вслед за этим ряд нот, деланно спокойных, пунктуально правильных, как бы желающих ввести в заблуждение - как если бы кто-нибудь, пронзительно закричав, сказал бы нам сдержанным тоном: "Что? Что произошло? Почему вы на меня смотрите?"
Я наблюдала это смятение с большой жестокостью. Я заранее наслаждалась его исходом. Я и не думала приходить на помощь Марте; не принимала никаких мер, которые облегчили бы ей задачу совладать с собой. Сколько времени, - говорила я себе, - она в состоянии будет бороться с внутренней паникой, одолевающей ее?" Я ожидала, когда ее прорвет, - не столько из любопытства, сколько из желания борьбы. Я, так сказать, выступала против нее, становясь на сторону ее паники. "До каких пор может она сопротивляться?"
Вдруг Марта поникла над роялем, согнулась, как если бы ее неожиданно ударили в грудь, быстро поднесла руки к лицу и зарыдала.
Я подошла к ней. Я поцеловала ее. Это движение было не столько порывом сердца, сколько актом приличия. Я негодовала на себя за такую холодность: обыкновенно я гораздо легче откликаюсь на самые незначительные страдания. Но в этот момент злоключение Марты, каковы бы ни были его частности, показалось мне таким естественным, что жалеть ее за него можно было только для формы. Я даже думаю, что я завидовала ей за то, что уже в такой ранней юности, притом не отличаясь особенной привлекательностью своего тела, она приобретала опыт страсти, которого другие женщины ожидают так долго.
Что касается Марты, то она прильнула ко мне ласково-доверчивым движением всего своего существа и выказала столько покорной готовности получить от меня утешение, что я почувствовала неловкость: так мало я заслуживала всего этого.
- Сестра моя очень злая, - сказала она мне наконец. - Я ничего ей не сделала. Не я виновата в том, что происходит.
- Как? Вы ссоритесь друг с другом?
- Она ненавидит меня. Она только что наговорила мне ужасных вещей. Она сказала, что она хочет умереть из-за меня, что я доведу ее до того, что она бросится под поезд у самого нашего дома.
Марта продолжала рыдать. Я оставалась около нее, стоя у рояля. Нотная тетрадь приходилась на уровне моих глаз. Изгиб страницы блестел. Она была усеяна бесчисленными черными значками, очень аккуратно напечатанными, очень правильно и систематично размещенными. Эта страница вызывала почему-то чувство современного комфорта и присущей ему скуки. Я представила себе длинную американскую улицу, дома из цемента, металла и керамики, со стенами, которые целиком можно мыть. И не пропуская ни слова из того, что Марта продолжала говорить мне, не переставая самым внимательным образом воспринимать судорожные движения, которые по временам сотрясали ее шею и бюст, так что я даже чувствовала, как они стремятся проникнуть в меня и как некоторые из моих мускулов уже подражают им, - я упорно продолжала отдаваться своим неожиданным представлениям. Какая-то часть моего сознания, что-то вроде верховного свидетеля, созерцала два независимые ряда моих мыслей, сближала их друг с другом, перепутывала с каким-то необъяснимым наслаждением и коварно отказывалась отдать предпочтение одному из них.
- Вы знаете, она ведь способна сделать это, единственно чтобы отомстить мне и устроив так, чтобы все считали меня виновницей ее смерти.
- Что же заставляет ее делать это?
- Она ненавидит меня. Но как же я могу помешать людям заметить, в конце концов, ее низкий характер и проникнуться отвращением к ней? И не моя вина, что у нее такие жесткие черты и уже есть две маленькие морщинки по углам рта. Если ей угодно, я охотно куплю ей других баночек крема, раз тех, что она употребляет, ей недостаточно.
- Марта, Марта, вы говорите злые слова.
- Я не говорю даже десятой части того, что она твердит мне по целым дням.
- Но что же, в конце концов, такого ужасного могло произойти между вами?
- О! Тут нет ничего сложного. Вы сейчас увидите, виновата ли я хоть в чем-нибудь, могла ли я хоть чему-нибудь помешать. Вы знаете - наш родственник Пьер Февр, тот молодой человек, которого вы видели позавчера? Когда он начал посещать нас, то ни у него, ни у нас не было никаких намерений. Это наш троюродный брат со стороны мамы. Он находится в шестимесячном отпуске. Его послали в Ф*** де-з-О Он вспомнил, что мы живем совсем близко, и сделал нам визит. Его пригласили обедать. Неделею раньше мои родители совсем даже не думали о нем. Когда они увидели его, то так как у них уже была мысль выдать замуж мою сестру - но совсем не немедленно, - они почуяли в нем зятя. Положение Пьера неплохое. Он комиссар коммерческого флота, плавает на больших пароходах. Он произвел хорошее впечатление на мою маму, которая любит "людей общества", как она говорит, и ни за что не может примириться со слишком простыми манерами папы. Что касается Пьера Февра, то он и не думал ни о чем подобном. Прежде всего, он крайне беспечен. И затем, он не привык к жизни буржуа маленького городка, где нужно рассчитывать каждый свой поступок. Он скучал в своей гостинице, тем более, что он совсем не нуждался в серьезном лечении. Здесь он нашел общество двух молодых девушек. Через десять минут он был уже своим человеком в доме. Вот и все. Но вы не знаете способности моей мамы заставлять людей делать то, что они менее всего собирались делать. Через месяц после первого визита было уже вещью решенной, что он женится на Цецилии. Вы не часто встретите человека, обладающего такой силой. Заметьте, что не было даже намека на какое-нибудь объявление или официальное объяснение. Это шедевр. Никто даже не взял на себя труда сказать "да" или "нет".
- Однако, наверное, нужно было, чтобы обе заинтересованные стороны пришли к соглашению. Если бы ваша сестра и г-н Пьер Февр не имели никакого влечения друг к другу...
- Позвольте разъяснить вам. У Цецилии слишком мрачный характер для того, чтобы она могла любить кого-нибудь, если понимать под любовью то, что я под нею понимаю. Но Пьер, конечно, ей нравится. Моей маме не понадобилось убеждать ее. Что касается Пьера, то я утверждаю, что он был захвачен врасплох. И он стал жалеть, как только заметил свой промах.
- Была уже официальная помолвка?
- Нет, но по мнению мамы остается только назначить для нее подходящий день. Например, помолвку - перед окончанием отпуска Пьера, а свадьбу - ко времени папиной отставки. Но Пьер стал явно охладевать к Цецилии. Он больше занялся мной. Клянусь вам, я не кокетничала с ним. Впрочем, вы меня знаете. Кроме того, Пьер вообще всегда уделял мне по крайней мере столько же внимания, как и Цецилии, и не вмешайся мама... Мало-помалу мне стало делаться страшно. Теперь Цецилия обвиняет меня, будто я поступила предательски. Она устраивает мне сцены каждый день. Сегодня она грозит лишить себя жизни.
- Что же вы, Марта, отвечаете ей?
- Что же мне, по-вашему, отвечать ей? Я говорила ей сначала, что Пьер волен оказывать предпочтение кому угодно; что они обе, мама и она, обладают большой силой, но все же неспособны вызвать любовь в сердце человека. Потом, когда я увидела, что она до такой степени ожесточена, я обещала ей ничего не делать для привлечения к себе внимания Пьера, не противиться тому, чтобы план увенчался успехом. Я совсем не склонна вызывать драмы. Я готова стушеваться перед сестрой, потому что без этого, по-видимому, все в доме пойдет вверх дном. Но этого оказывается недостаточно. Чтобы меня оставили в покое, нужно, чтобы Пьер перестал любить меня и чтобы я...
Речь ее оборвалась, и она несколько раз всхлипнула. Я имела жестокость подумать, что в эти всхлипывания входило немного искусственности. Слишком уж кстати приходились они. Я вспомнила, как моя мать, женщина в действительности довольно черствая, никогда не могла заговорить о своей покойной матери без того, чтобы на глазах у нее не навернулись слезы.
- Но, милая Марта, обстоятельства слишком серьезны, и вы не должны относиться к ним легко. Я настоятельно прошу вас об этом. В делах такого рода не годится разыгрывать маленькую девочку. Прежде всего, вы уверены в ваших чувствах?
- В моих чувствах?
- Да, чувствах к г-ну Пьеру Февру... Не испытываете ли вы просто... как бы это назвать?.. соревнования, желания идти наперекор вашей сестре и планам вашей семьи? Нет, вы в этом вполне уверены? Вы чувствуете очень большое влечение к г-ну Пьеру Февру? У вас такое впечатление, что он самое дорогое существо в мире? Более дорогое, чем ваши родители? Что без него вам невозможно будет жить? Трудно жить, очень трудно? Мысль, что он будет принадлежать другой, для вас совершенно невыносима?
Марта смотрела на меня с беспокойством. Я сама слушала себя не без некоторого изумления. Обыкновенно меня мало прельщает роль снисходительного духовника или доброжелательного советчика, которую так любят брать на себя многие. Я вижу в этом много фальши, лицемерия и мало того, что могло бы принести пользу. И я терпеть не могу, когда такой тон берут со мной. Но на этот раз никто не мог бы упрекнуть меня за это.
Наконец Марта сказала, избегая смотреть мне в глаза:
- Мне кажется, что я очень привязана к нему; мне кажется, что я его люблю.
Слова, которые она выбирала, тон ее голоса казались полными сдержанности и сомнения. Мне давали понять, что помимо стыда здесь была еще как бы почтительность по отношению ко мне. Когда я была в лицее, одна из моих одноклассниц на вопросы: "Какой город является столицей Испании?" или "Чему равен квадрат семи?" - отвечала - "Мадрид?" или "49?" - с видом мягкого недоумения, как бы желая дать понять учительнице, что самые несомненные истины оставались зависимыми от ее утверждения.
Но я была немножко недобросовестна. Мне было удобно думать, что находившаяся передо мной молодая девушка слегка приободрилась.
- А г-н Пьер Февр?
- Г-н Пьер Февр?
- Да, кажется ли вам, что он, со своей стороны, действительно сделал выбор, окончательный выбор?
- Я верю ему.
- Я, вероятно, не задала бы вам этого вопроса, если бы имела удовольствие знать его лучше. В том, что вы мне сообщили о нем, нет ничего порочащего его. Но можно спросить себя, смотрит ли он на вещи совершенно так же, как смотрите вы. Молодые люди нередко ищут общества девушек, выказывают много дружеских чувств по отношению к ним, нисколько не помышляя при этом связать свою свободу, свою жизнь. Можно впасть в заблуждение относительно их намерений. Вы сами говорите мне, что ваша мать несколько легкомысленно приписала г-ну Пьеру Февру намерение жениться на Цецилии. Хорошо разве, если снова будет допущено недоразумение, только в другой форме?
Вместо того, чтобы ответить, Марта опустила голову, вздохнула, вытерла глаза. Я подумала, что она собирается еще плакать. Хотела ли она пощадить себя от других признаний? Не была расположена говорить мне, какие она получила свидетельства искренности чувств г-на Пьера Февра? Или же находила скучным продолжать разговор со мной? Не желая снова ставить все под вопрос, она, может быть, предпочитала утвердиться в определившихся формах своей печали.
В этот момент мы увидели, что раскрылась дверь и вошла Цецилия, подобно строгому судье. Марта стала торопливо играть какое-то упражнение, моргая глазами, чтобы прогнать последнюю слезу, и зажав свой носовой платок в левой руке. Я сама притворилась, будто уделяю больше внимания раскрытой передо мной странице нот, чем приходу Цецилии.
"Она подслушивала нас? - спросила я себя. - Но что же особенное было нами сказано? Даже если бы она все время стояла в соседней комнате, приложив ухо к двери, вправе ли она сердиться на меня?"
В самом деле, я не сказала ничего компрометирующего. Но я чувствовала, что у молодой девушки были основания для недовольства мной за слова Марты, как за мои собственные. То, что я сейчас услышала, перестало быть чужим мне, наполовину принадлежало мне, в некоторой степени исходило от меня.
Так как Марта по окончании своего упражнения не выказывала готовности уходить от рояля и скорее старалась сделать вид, что это место чрезвычайно ей подходит, то старшая сестра сухо заявила ей:
- Если ты не находишь этого неудобным, Марта, я тоже буду играть... когда придет моя очередь.
Марта ничего не ответила, поднялась, изобразила преследуемого ребенка, глотающего рыдания, и быстро вышла из комнаты.
Мысль быть снова участницей той же сцены, какую только что устроила мне младшая, менее всего улыбалась мне. Я истощила все свои способности духовника. "Я наперед знаю, что она скажет мне, в каком свете представит она их историю. Вот уроки, которые становятся утомительными!'
Цецилия провожала уходящую сестру презрительным, почти жалостливым взглядом. Потом она обернулась ко мне:
- Я очень сожалею, что так опоздала. У меня был приступ мигрени. Я приняла новую таблетку, и мы можем работать.
Действительно, она стала играть, как обыкновенно, может быть, даже менее беспокойно и менее фальшиво. Она была очень бледна, но поверхностный слой кожи отдавал каким-то мраморным блеском, который делал для меня неузнаваемой бесцветную и тусклую окраску Цецилии. При этом все лицо казалось выражающим отчуждение, иронию.
В ее присутствии я почувствовала себя более взволнованной и испытала гораздо большее замешательство, чем в присутствии Марты. Мне не удавалось найти равновесие между ее присутствием и моим, как равно не удавалось почувствовать, каково истинное положение каждой из нас, какие отношения между нами были бы правильными.
Несомненно, она считалась с моим присутствием, она немножко позировала для меня. Но у меня не было впечатления, что я могу легко воздействовать на нее. Я не говорила себе, как говорила только что, оставаясь с Мартой: "Сколько времени она собирается сопротивляться?"
Затем одна мысль причинила мне беспокойство. Я вспомнила об угрозе, которую она делала сестре. "Вполне возможно, что эта деланная безмятежность проистекает от твердого решения умереть. Я предпочла бы резко подчеркнутое отчаяние. Если предположение мое верно, то я не имею права притворяться, будто я ничего не знаю, будто я ни о чем не подозреваю. Так как я не чувствую в себе мужества пойти на открытое объяснение, в котором она, к тому же, может отказать мне, то я должна ухитриться найти два или три слова, с виду банальных, но полных смысла и трогающих, которые дошли бы до ее желания умереть, отыскали бы его в том месте, где оно хоронится".
Я не находила этих слов. Кончилось тем, что вся искусственность, содержавшаяся в поведении Цецилии, стала передаваться и мне. Я заметила, что делая свои замечания относительно упражнения, я округляла фразы, я рассчитывала голосовые ударения. Очень скоро я почувствовала усталость. Весьма возможно, что нарочитые красивые фразы доставляют удовольствие, когда они произносятся перед обширной аудиторией. Но сегодня в гостиной Барбленэ с мрачною Цецилиею, сидящей налево от меня, с портретом дяди над нами, со слабыми и печальными отблесками, которыми обменивались между собою корпус рояля и гофрированная медная покрышка цветочного горшка, произнесение красивых фраз становилось занятием тягостным, как маневрирование насосом в подвале.
Я стала испытывать гнет дома Барбленэ. Мне требовалось определенное усилие, чтобы еще дольше выносить свое пребывание в нем. Казалось, что вся совершившаяся во мне предварительная работа привыкания пропала даром. Однако же я освоилась со множеством предметов этого дома. Что же вдруг сделало их необыкновенными и тягостными?
Перед самым концом урока Цецилия сказала мне:
- Вас очень затруднит встретиться здесь с г-ном Пьером Февром в будущий вторник? Он должен прийти.
Я ответила:
- О нет! Нисколько! - тоном, который выдавал, насколько этот вопрос был для меня неожиданным. Произнеся его, Цецилия бросила на меня взгляд, затем обернулась к роялю. Она слегка улыбалась. Ее поза не была, однако, ни слишком принужденной, ни слишком загадочной для того, чтобы внушить мне предположение, будто за этим приглашением скрывается насмешка или какой-нибудь вызов.
Но я размышляла над ним в течение нескольких часов.
Это собрание не представляло сначала ничего замечательного. Когда я пришла, девушки были одни. Я узнала, что г-н Пьер Февр завтракал в доме и что в настоящий момент он осматривал мастерские под руководством г-на Барбленэ. Что же касается г-жи Барбленэ, то она, несомненно, отдыхала в своей комнате в нижнем этаже или лежала в шезлонге, в столовой, по ту сторону этой двери с двумя половинами, за которую я еще не переступала.
Я начала урок, как обыкновенно. Между двумя сестрами, а также между ними и мной царило спокойствие, как между людьми, понимающими друг друга с полуслова. Цецилия и Марта обращались друг с другом с изысканной вежливостью, как воспитанницы тех чопорных пансионов, где самые интимные подруги говорят друг другу "вы". Но каждая из них имела такой вид, точно у нее была со мной какая-то особая тайна.
Когда Цецилия говорила Марте:
- Я на три такта дальше В, - тон ее голоса означал: "Очевидно, что делаю ошибку я, а правильно играет наша дорогая Марта. Даже, если я когда-нибудь научусь играть в совершенстве, моя злая судьба устроит так, что в тот день совершенная игра окажется неправильной". Но независимо от этого блеск ее взгляда, складка ее лба и что-то еще более невидимое посылали мне такую мысль: "Какое значение может иметь третий такт после В для человека, решившего умереть?".
Да, это она напоминала мне об этом, точно молчаливо подтверждала признание; это от ее тела, одновременно трепещущего и темного, исходила по направлению ко мне эта мысль. Однако, об этом не было сказано между нами ни слова. Зато мне казалось, что всякая поза Марты намекала мне на мою предстоящую встречу с Пьером Февром, спрашивала меня о ней, немножко изумлялась, ожидала, чтобы какой-нибудь знак укрепил ее уверенность или поверг в сомнение.
В конце упражнения мы услышали что-то вроде стона, исходившего из столовой. Было впечатление, что он продолжался довольно долго, но шум рояля заглушал его. При моем тогдашнем состоянии эта слабая жалоба подействовала на меня тягостно. Закопченная дверь с двумя половинками приобретала от этого какую-то мрачную торжественность и как будто увеличивалась в размерах.
Марта сейчас же встала, приняв вид маленькой девочки, торопливо идущей на зов матери. Она направилась в столовую. Цецилия поднялась в свою очередь, но осталась около рояля.
Через мгновение Марта возвратилась, закрыв за собою дверь.
- Это пустяки. Мама говорит, что Евгения не торопится принести ей ее новые пилюли, ты знаешь? Она хочет также, чтобы я занялась сейчас же... Вы меня извините, мадмуазель, мне нужно пойти в кухню, посмотреть, в каком состоянии закуска. Впрочем, вам нельзя будет теперь спокойно работать. Мы с Евгенией все время будем вам мешать.
Г-жа Барбленэ показалась лишь после того, как приготовления к закуске были закончены. Я искала на ее лице, на ее губах следов стона, который я слышала; я не находила их. Правда, в величественном выражении г-жи Барбленэ можно было прочесть мысль о том, что боль играет известную роль в человеческой жизни и дает высшим душам случай проявить себя, но мысль эта носила общий характер, не было никакого намека на что-либо частное или недавнее.
Столь же мало можно было прочесть на лице г-жи Барбленэ, была ли она в курсе соперничества своих дочерей; знала ли о его серьезности; а также мирилась ли она с крушением своего первоначального проекта и согласна ли была заменить его другой комбинацией. Время от времени она бросала то на Цецилию, то на Марту взгляд, который был достаточно безразличен для того, чтобы показаться испытующим. Можно было самое большее подумать, что она проверяет, исправен ли туалет дочерей и правильно ли расставлены ими чашки.
Г-н Барбленэ и г-н Пьер Февр пришли сейчас же за г-жей Барбленэ. Собрание состояло из тех же лиц, что и прошлый раз. Но мне понадобилось усилие, чтобы признать тождество его участников. Прежде всего я чувствовала, что занимаю в нем совсем другое положение. Я не скажу, чтобы с того времени я стала более близкой семье Барбленэ, стала до некоторой степени составлять часть ее - одно представление об этом, кажется, загрязнило бы меня. Однако чувства, мысли, влечения, которые имели место в пределах семьи Барбленэ, связывались в узел и образовывали центр гораздо ближе от меня, так что почти задевали меня при своем движении.
С самого моего первого взгляда на Пьера Февра я вновь погрузилась в размышления, которые увлекли меня в прошлый раз и были прерваны взглядом г-жи Барбленэ. Цепь моих рассуждений началась как раз с того места, где она была оборвана наподобие ленты кружев, которую мы продолжаем вязать с того места, где остановились, или тех снов, что тянутся из ночи в ночь.
"Актер маленького театра?.. Лакей?.. Если бы мне довелось встретить его сегодня в первый раз в трамвае, то нашлась ли хоть бы одна черточка на его лице, которая помешала бы мне думать, что передо мной совершающий прогулку молодой камердинер в отпуске? Да, нашлась бы, и мне не пришлось бы долго искать ее. В его взгляде нет ни подобострастного, ни наглого блеска; ни даже того угрожающего огонька гордости, который зажигается ремеслом. Складки на его лице привыкли собираться и разглаживаться свободно, соответственно настроению или непринужденной оценке положения. Вот он засмеялся. Одно мгновение у него было детское выражение, по крайней мере, около глаз, именно вследствие отсутствия принужденности, - оттого что он ни на секунду не ставил перед своим благодушным настроением никакого экрана. Актер? Нет, и не актер..."
Но в отличие от прошлого раза, моя внутренняя речь не поглотила меня до степени полного невнимания к окружающему. Она протекала как бы на заднем плане, как игра левой руки на рояле. Она составляла аккомпанемент произносимых мной слов, деятельно сочиняемых мной банальных мыслей.
Правда, мне пришлось разговаривать главным образом с самим Пьером Февром. Мы завели речь о музыке. Пьер Февр уверял, будто он никогда не умел играть на рояле. Может быть, он был искренен в том смысле, что он, вероятно, никогда не занимался систематически и что основные элементы были им усвоены чисто механически. Но он обнаруживал большие музыкальные познания. Манера, с которой он наигрывал несколько нот, чтобы напомнить мне пассажи произведений, о которых он говорил, вызывала в моем воображении маленькую пароходную каюту, несколько собравшихся в ней офицеров, попыхивающих своими трубками, и Пьера Февра, сидящего за роялем; горсточку молодых людей, втайне угнетенных пустынностью моря, встревоженных всколыхнувшимися глубоко в них воспоминаниями; Пьера Февра посреди них и музыку, которая помогает им принять свое состояние за какую-то высшую радость.
Пока мы разговаривали, голова моя немного закружилась. Давно уже мне не приходилось вести сколько-нибудь значительного разговора, особенно перед свидетелями. Мария Лемье была лишена способности увлекаться трудными темами, и судьями наших реплик были мы одни.
Конечно, наши теперешние судьи не были страшными. Однако их присутствие делало мои впечатления гораздо более интенсивным. Мне казалось, что вследствие взаимного понимания и согласия мыслей, мы вдвоем, Пьер Февр и я, вдруг образовали что-то вроде иллюминированного города, окруженного варварским населением, издали восхищающимся непонятным для него празднеством.
У Пьера Февра, может быть, не возникло столь отчетливого представления, но он, наверное, испытывал те же чувства. Когда обычный час моего возвращения давно уже миновал, я подумала, что удобно было бы попрощаться и уйти; но желание мое оставалось бездейственным в течение нескольких минут; мне понадобилось двадцать раз повторить свое решение, прежде чем я нашла в себе, наконец, силу встать и произнести слова прощания.
Не успела г-жа Барбленэ сказать своему мужу:
- Ты проводишь мадмуазель, - как Пьер Февр воскликнул:
- Но я тоже иду в город! Если мадмуазель позволит, я помогу ей перейти полотно.
Предложение было сделано тоном столь решительным, что никто не успел ни воспротивиться ему, ни даже осмыслить его.
Г-жа Барбленэ, казалось, готова была напомнить Пьеру Февру, что он должен остаться обедать, как обыкновенно. Но она ограничилась тем, что повернула голову, приподняла левую руку, немножко разжала пальцы и задержала на некоторое время дыхание.
Что касается молодых девушек, то я избегала думать о том, какое впечатление могла произвести на них эта сцена.
Не прошло минуты, как мы с Пьером Февром оказались уже на пороге.
Тот же порыв, который охватил нас обоих час тому назад и который толкнул Пьера Февра на неожиданный шаг, заставил меня сказать ему:
- Нельзя же предполагать, что это я отрываю вас от вашей невесты?
Мы пересекли первые рельсы. Он воскликнул:
- Вы убьете меня, если будете причинять мне такие потрясения. Моя невеста... но...
И он раскатился: "Ха! ха! ха!" - очень веселым и очень мужественным восклицанием, не столь плотским, как смех, поистине чистым раскатом живого и бодрого ума, вызывавшим представление о непринужденно легком отношении к жизненным положениям и так хорошо звучащим в узком коридоре парохода или у входа на капитанский мостик, наверху железной лестницы. Один единственный взгляд человеческого существа может показаться нам неисчерпаемым и может сообщить этому существу в наших глазах авторитет, вес которого нас изумляет. "Ха! ха! ха!" Пьера Февра внезапно вселило в меня полное доверие к себе самой и к окружающему, высокое представление о положении человека. Оно действовало, как рюмка вина. Даже тело и кости принимали в нем участие. Я завидовала человеку, который носил в себе такие запасы веселого расположения, и я почувствовала, до какой степени я сгораю нетерпением услышать еще раз "Ха! ха! ха!' Пьера Февра. Когда мы перешли еще несколько путей, он прибавил:
- Кто это рассказал вам, что я жених... прежде всего, чей жених?
- Извините меня. Я только что сказала или сделала глупость. Я мельком слышала обрывки признаний, вырвавшихся у моих учениц, и превратно истолковала их... Я очень сожалею...
- Не нужно столько извинений! Я, напротив, очень рад этому случаю узнать вещи, которые в известной степени касаются меня. Отлично! Вы обращаетесь со мной по-товарищески, это очень хорошо. Не пускайтесь же теперь в дипломатические увертки.
- Но что вы хотите узнать от меня? Ведь вам, несомненно, все известно лучше, чем мне.
- Извините! По-моему, у вас такой вид, что вы очень способны сообщить мне кучу вещей. Только что вы сообщили мне, что я - жених. Разве, по-вашему, это пустяк?
Здесь было бы очень уместно новое "Ха! ха! ха!", которого я желала, но которое не последовало. В момент, когда я уже начала испытывать разочарование, я сообразила, что повторяясь всякий раз, как его ожидают, этот чудесный раскат жизнерадостности приобрел бы механический характер и его власть надо мной потерпела бы ущерб.
- Осведомляйте же меня до конца! На какой день назначена моя свадьба? Мне очень важно знать это: ведь нужно сделать приготовления.
- Вы насмехаетесь надо мной, и я заслужила это. На каком основании я вмешалась не в свое дело? Но вы хорошо чувствуете, что если произошел промах, то я могу только извиниться, а не давать вам объяснения. Если кто из нас, - прибавила я спустя некоторое время, - имеет возможность исправить ошибку другого, то уж во всяком случае не я.
Он улыбнулся, сделал забавную гримаску, которую причудливо осветила лампа пилона.
- Недурно. Выходит, что я оказываюсь в положении обвиняемого. Да, да! Поделом мне... Час искупления... Вы имеете самое законное право спросить меня, как вышло, что я мог сойти за жениха... Только чьего?.. Ну, одной из барышень Барбленэ, скажем - за жениха барышень Барбленэ.
Он говорил так весело, и слова его так хорошо соответствовали стольким моим прежним размышлениям, что я не могла удержаться от смеха.
- Мне нужно оправдаться, объясниться.
Я протестовала.
- Да, да. Но вы поможете мне. Это сущие пустяки. Тут есть подробности, которые ускользают от меня, и которыми вы, именно вы, можете снабдить меня.
Мы выходили из вокзала. Когда нам предстояло перейти площадь, он остановился, чтобы сказать мне огорченным тоном:
- Вот видите, не заметив этого, я собрался провожать вас до самого города. Вас, вероятно, не очень прельщает перспектива быть встреченной с мужчиной, еще не достигшим канонического возраста. Не правда ли? Ведь мы в провинции, и в вашем положении... Я прекрасно понимаю все это. Я чуть было еще раз не попал впросак. Вы не отвечаете? По вашему лицу видно, что самой большой глупостью вы считаете это мое разглагольствование под электрическим фонарем, великолепно освещающим нас.
- Боже мой! Меня это беспокоит не больше, чем вас. Но, действительно, если мать одной из моих учениц встретит меня в вашем обществе на Вокзальной улице, которая в этот час довольно пустынна и плохо освещена, то очень вероятно, что она не возьмет на себя труда искать удовлетворительных объяснений. Впрочем, это меня не испугает. Кто знает? Может быть, она будет чувствовать ко мне нечто вроде признательности.
Его черные глаза замерцали при взгляде на меня; так смотрят на товарища, который только что ловко отпустил забавную шутку.
- Да. Слушайте. Это очень скучно. Я не могу, однако, расстаться с вами, не объяснившись. Да, да. Я настаиваю на этом. С другой стороны, не станем же мы вновь переходить через рельсы.
Меня охватило тогда странное чувство. Мне тоже показалось очень важным, чтобы наш разговор не кончился на этом. Я сказала: "Мне тоже", - так как была уверена, что за шутливыми словами Пьера Февра я угадываю такое же, почти томительное желание.
У меня было впечатление, что нам во что бы то ни стало нужно еще некоторое время остаться вместе. Через какие-нибудь полчаса мы можем разлучиться, мы вольны будем сделать это. Чувство мое не было тем чувством, которое побуждает нас затягивать прощание. Оно напоминало мне скорее эмоции, которые мне приходилось испытывать, когда я напряженно ожидала успеха какого-нибудь деликатного дела, зависящего в такой же мере от случая и внешних обстоятельств, как и от моей ловкости, и легко могущего расстроиться при слишком нетерпеливом отношении к нему.
- Вы идете по направлению к центру? - обратилась я к нему.
- Да, мне нужно сделать кое-какие поокупки. В это время года три четверти магазинов Ф***-ле-з-О закрыты, и там ничего не достанешь.
- Тогда мы можем направиться по этой улице. Я знаю дорогу. Выйдет немного дальше, чем по Вокзальной улице, но мы будем почти застрахованы от всяких встреч.
Мы пошли по указанной мной улице, которая вся была погружена во мрак.
- Вы знаете, - сказал он мне, - я - моряк, служу в коммерческом флоте. Во время моего последнего плавания я схватил злокачественный грипп, когда мы заходили на Азорские острова. К тому же у меня было малокровие, небольшие припадки печени. Словом, врач нашей Компании - превосходный человек - заставил меня взять отпуск на шесть месяцев. Я не был недоволен этим. Я плаваю уже очень долго. Так как Компания увеличила свой флот, а персонала у нее недостаточно, то все мы немного переутомились. Я не мог проводить своего отпуска в Марселе: тогда он не носил бы серьезного характера. Чтобы придать ему таковой, врач послал меня сюда, в Ф***-ле-з-О. Чистая случайность. Я скучал там в течение двух или трех недель, как вдруг вспомнил, что у меня есть родственники, живущие по соседству. Барбленэ мои кузены со стороны матери, не могу вам сказать - второй или третьей степени. Чтобы вспомнить о них, понадобилась чертовская незаполненность моего ума, а желание сделать им визит было продиктовано только злосчастной потребностью в развлечениях. Ведь я терроризирован средой маленьких буржуа и средних буржуа! Моя семья такова - вы понимаете? Меня тошнит от этой среды с самого детства; и я думаю, что я стал моряком отчасти вследствие желания убежать от нее. У меня не было даже адреса Барбленэ, но я помнил, что папаша занимает важный пост на вокзале. Должен вам сказать также, что я очень страдаю, когда мне приходится долгое время обходиться без таких вещей, как большой порт или большой город. Здесь я чувствую себя не очень хорошо. Но большой вокзал с массой зависимых от него учреждений - здешний вокзал очень красив, не правда ли? Все эти ротонды, все эти пути? - Большой вокзал - вещь довольно симпатичная. Я даже склонен думать, что немного ради вокзала, желая иметь предлог прогуляться по его платформам, я отправился на поиски своего родственника Барбленэ. Немножко похоже на Аран или Жольетту {Бассейны и набережные в Марселе. (Прим. пер.).}, вы не находите? Впрочем, это оправдание я подыскал, может быть, только сейчас. Итак, я стал искать кузена и нашел его, нашел его дом. Ах! Этот дом мне страшно понравился. В Марселе, перед доками, на каком-то подобии платформы, расположенной у скрещения нескольких набережных, есть маленький затерянный бар, чудесный маленький домик. Бородатый хозяин наливает вам Old Manada Rum под десятичасовым утренним солнцем, меж тем как вас оглушает грохот от заклепывания болтов в корабельные корпуса. Конечно, дом Барбленэ не так весел, - несомненно, он гораздо менее весел, но он не лишен характерности. Больше хотелось бы, чтобы там находился маленький бар, обслуживающий укладчиков рельс и котельщиков, где старая дама - ею могла бы быть г-жа Барбленэ, но немножко попроще - подавала бы вам при случае Old Manada. Но нужно довольствоваться тем, что находишь.
Вы скажете, что я блуждаю вокруг да около и все не перехожу к сути дела? Да. Суть дела? В конце концов, я ее не знаю. То, что я только что изложил вам, производит впечатление придуманного к случаю. Мое признание вам кажется давшимся мне слишком легко, чтобы быть истинным. Не правда ли? "Проницательные" люди, когда им рассказываешь такие вещи, смотрят на вас с... проницательной улыбкой. Но и им случается ошибаться время от времени.
Правда, в доме Барбленэ были две молодые девушки. Я не стану утверждать, будто это обстоятельство было для меня неприятным или хотя бы безразличным. Если я скажу вам, что я вообще люблю женское общество, то я скажу правду - в грубых чертах, конечно. Объясняется ли это моим занятием? Может быть. Однако, наше положение в этом отношении совсем не похоже на положение военных моряков. Пароход, на котором я плаваю, бывает полон блестящих женщин и молодых девушек. Нам представляется немало случаев подходить к ним, разговаривать с ними. В особенности нам, комиссарам. Мы принимаем жалобы, просьбы переменить каюту. Вечером, когда у нас не слишком много срочной работы, ничто не мешает нам пройтись по салонам и вмешаться в общую болтовню. Напротив, это входит в наши обязанности. При этом нисколько не подвергаешься опасности, что с тобой будут обращаться как с непрошенным гостем. Вы не можете представить себе, какую сокровищницу подобострастия таит в себе каждая светская женщина, будь она десять раз миллионершей. Те же самые люди, которые на суше не пустили бы нас к себе на порог, если бы мы имели наглость представиться им там, на борту корабля - сама предупредительность. Вы понимаете - позолота, прекрасные ковры и мягкие кресла не заглушают исходящего из глубины непрерывного трепета, который вселяет в сознание отрезвляющие представления и удерживает гордость в... хлопьеобразном состоянии.
Но нужно быть тупицей, чтобы не чувствовать, что в таких отношениях нет настоящего равенства; что они остаются бесконечно далекими от какой бы то ни было интимности и товарищества. Так что я лично не злоупотребляю ими. Мне больше нравится развалиться в качалке и курить сигару в обществе какого-нибудь туповатого американца, который спрашивает у меня адреса флорентийских гостиниц и интересуется, любят ли итальянцы своего короля.
Вдобавок, все эти пароходные дамы - иностранки; если они разговаривают со мной, то делают это прежде всего в надежде усовершенствовать свой выговор и "научиться правильным оборотам". Вы понимаете, что при таких условиях я, в сущности, лишен женского общества.
Барышни Барбленэ - чего вы хотите? - были милыми провинциалочками и, кроме того, моими родственницами. Я не разводил церемоний. С самого начала я стал разговаривать с ними тоном товарища, совсем не попытавшись узнать, привычен ли им такой тон. Старшая лишена грации и, конечно, не очень красива. Все предрассудки ее семьи и ее круга уже наложили на нее осадок изрядной толщины. Но она с огнем, ручаюсь вам, у меня возникало иногда желание говорить ей живые речи, исключительно чтобы подстеречь в ее глазах пробуждение весьма смелой и даже дикой души, тотчас же обуздываемой ею. Я очень хорошо представляю ее живущей в XVI веке и предающейся страстям. Ха! ха! ха! Различие пола делает проницательным, не правда ли? Заметьте, что я сказал - в XVI веке. Я не говорил ни о г-же де Помпадур, ни о Дюбарри. Что касается младшей, то это гораздо более соблазнительная молоденькая девушка, но материала у нее, пожалуй, меньше. Чувствуешь к ней благодарность, прежде всего за то, что она походит на всех вообще девушек своего возраста, живя в доме, который чертовски не похож на другие дома. Вы видите отсюда, как легко она способна вызвать у романтика семнадцать страниц восклицаний и антитез. Не правда ли? После описания жуткого дома Барбленэ и превращения г-жи Барбленэ в чертову бабушку: "В этом мраке мерцала звезда, в этом вертепе распускался цветок". Согласитесь, что в ней есть что-то в этом роде.
Не могу поэтому отрицать, что мне нравилось быть в обществе этих молодых девушек. Следствие праздности, неимение ничего лучшего - как вам будет угодно. Я зачастил к Барбленэ. Я согласился принять приглашение на обед. Ах! Раз уж я исповедываюсь, я не должен опускать ничего. Приходилось вам уже обедать у Барбленэ? Нет? Жаль! Обеды в доме Барбленэ очень занятны, полны силы, полны мрачной поэзии. На стол подаются кушанья, которые кажутся пережаренными, забытыми в печи, черноватые соусы, и думаешь, что к ним никто не притронется. Служанка, подающая их, не внушает никакого доверия. Она напоминает натиральщицу паркетов, обметальщицу пыли с мебели, но совсем не кухарку, у нее нет ни лоснящейся полноты, ни чопорности. Да, но подождите. Первый кусок повергает вас в смущение. Спрашиваешь себя, не начинает ли доставлять тебе удовольствие самое извращение твоего вкуса. Сомнения длятся недолго. Один бокал вина, который наливает вам папаша Барбленэ, рассеивает их. Вы сразу обнаруживаете, что вам предстоит первоклассное угощение и что нужно отнестись к нему со вниманием. Это не утонченная кухня, но нечто лучшее: это глубокая кухня. Вы видите, как подаются самые обыкновенные блюда: семейный барашек, семейная пулярка. Но с каждым куском вы говорите себе: "Никогда я еще не ел баранины" или : "Я и не представлял себе, чем может быть пулярка".
Тогда вы видите, что на обстановку, среди которой вы находитесь, и на персонажей этого дома проливается как бы гастрономический свет. Вы констатируете, что служанка, ставя блюдо посредине стола, окидывает, обследует его последним беспокойным и заботливым материнским взглядом. Вы констатируете, что г-жа Барбленэ держит про запас около своей тарелки некоторое количество аптекарских снадобий, но в самой ее тарелке лежит толстый кружок говядины, отрезанный от самой середины куска, и что ее стакан более, чем на два пальца, наполнен старым непритязательным бургундским. С лица Цецилии не сходит ее обычное угрюмое выражение, а Марта сохраняет хорошо вам известный вид рассеянного ребенка. Но вы слышите, как Цецилия замечает тонким сухим голосом, не поворачивая головы и только искривив губу в сторону отца, что начатая сейчас бутылка отдает пробкой; сами же вы этого не заметили. Вы видите, как Марта берет перцу или горчицы и кладет по краям своего куска говядины точно отмеренные порции. Ах, уверяю вас, что на пароходе я не раз имел соседкой за столом дочь миллиардера или супругу посла, и все же на меня произвели большее впечатление барышни Барбленэ. Я не осмелился бы налить им плавным жестом стакан одного из наших превосходных Haut-Saint-Emillon-chimiques или указать концом вилки великолепный кусок холодного поросенка.
Вы уже готовы думать, что у меня любовь, как у других аппетит, пришла во время еды. Ведь, в конце концов, я произвожу на вас впечатление человека, всячески уклоняющегося от ответа на главный вопрос, - тот вопрос, который послужил поводом этого длинного разговора и привел нас до самых этих улиц. Да. С вами я могу быть откровенным, не производя впечатления циника. Видите ли, я не принадлежу к числу тех людей, которые думают, что для возникновения чувства любви между мужчиной и женщиной нужны какие-то счастливые встречи, редкое сродство душ. Нисколько. Мне кажется, что как только мужчина и женщина оказываются в присутствии друг друга, первое, что возникает между ними, есть чувство любви. Я употребляю это слово умышленно. Я вовсе не имею в виду какого-нибудь животного, инстинктивного импульса. Нет, чувство любви - вдруг возникающее очень сложное взаимодействие. Время не играет тут никакой роли. Я хочу сказать, что с самой первой секунды общения друг с другом вещь уже существует. Время, напротив, несет с собой угрозу все расстроить. Когда я высаживаюсь на берег после долгого плавания, я бываю очень восприимчив к тому, что происходит вокруг меня. Марсель стегает меня, как задеваемая ветка дерева. Я различаю шум каждого колеса на мостовой. Ну, так вот, когда я иду по улицам, я вижу, как бесчисленное множество мужчин и женщин проходят друг подле друга, обгоняют друг друга, сталкиваются или перекрещивают свои пути. Происходят тысячи соприкосновений, имеют место тысячи минутных сближений, тысячи чувств любви на миг вспыхивают между мужчиною и женщиною. Мне кажется, что та улица, на которую я только что сошел с парохода, представляет собой чудесный сноп искр. На следующий день я уже акклиматизируюсь, т.е. боль